Изменить стиль страницы

Мы сидели за столом, покрытым не белой, как тогда было распространено, а цветной клетчатой скатертью. За спиной у Любови Михайловны на стене висела чудесная репродукция Боннара — красные маки в белом кувшине. Время от времени Фальк вдруг как бы забывался, задумывался, пристально разглядывая репродукцию. Когда мы прощались, он подошел к картине, снял очки, снова надел их и глубоко вздохнул. Любовь Михайловна понимающе улыбнулась, подошла к стене и сняла картину: "Хотите? Повесьте у себя". "А как же вы?" — смущенно пробормотал Фальк, в то же время протягивая навстречу обе руки, как ребенок к новой игрушке. Мы вышли на улицу. Было уже поздно. Ветер раскачивал потушенные фонари. Фальк бережно прижимал к груди Боннара. Он был взволнован, молчалив, он был далеко-далеко… в Париже… А я с болью думала о Москве. Что ждет ее в ближайшие годы?

III

В зиму 1940/41 года Фальк часто бывал у Эренбурга. Я оставалась дома тяжелая болезнь сердца надолго уложила меня в постель. Возвращаясь домой, Фальк много рассказывал мне о том, что говорилось у Эренбурга. Он старался не расстраивать меня тревожными новостями и больше пересказывал свои с Любовью Михайловной воспоминания о довоенном Париже, разговоры с Ильей Григорьевичем о живописи, о романе, которым он был сейчас занят и где один из героев романа, художник Андре, будет чем-то похож на Фалька. Перечитывая сейчас "Падение Парижа", я представляю себе этого сына нормандского крестьянина и внешне похожим на Фалька: "Сам хозяин походил на дерево большой, медлительный, молчаливый. С утра он садился за работу: писал крыши или натюрморты…" Фальк говорил, что роман будет очень интересен, что в нем замечательно описаны Париж и Франция. "И, — добавил Фальк, — Эренбург думает, что скоро будет война с немцами…"

Фальк поспешил вывезти меня из города куда-нибудь под Москву на дачу.

И все же война, неизбежность которой все понимали, поразила всех неожиданностью…

Весна 1941 года была поздней и невыразимо прекрасной. Фальк утром 22 июня писал поставленный на подоконник букет анютиных глазок. За окном благоухал молодой зеленью сад.

И вдруг…

Фальк поехал в город. Пошел к Эренбургу, советовался с ним. Хотел идти на фронт переводчиком: "Язык знаю, как родной". Но Эренбург отговорил его: "Подумайте о возрасте, о больной жене. Уезжайте подальше и пишите, пишите как всегда".

В эвакуацию мы сначала уехали в Башкирию, потом в Среднюю Азию. В небольшой чемодан, в котором мы везли с собой самое необходимое, Фальк положил книжку «Верность» Эренбурга, подаренную ему Ильей Григорьевичем перед самой войной.

Мы перечитывали стихи об Испании и Париже, а думали о Москве, о России.

В Самарканде в домах радио не было. Каждое утро Фальк выбегал во двор и слушал сводки по репродуктору, гремевшему в соседнем дворе с утра до полуночи. Газет на русском языке не хватало: город был переполнен эвакуированными. Но газеты с гневными, страстными статьями Эренбурга все передавали друг другу — соседи, знакомые, незнакомые встречные на улицах. Фальк сетовал: "Вот ведь Эренбург ненамного моложе меня, а активно участвует в борьбе с фашизмом, а я здесь учу голодных студентов. К чему? Кому это нужно? Разве живопись нужна сейчас?" Я же была уверена, что именно сейчас, как никогда, нужны живопись, стихи, красота, и горячо уговаривала Фалька писать пейзажи. Читала ему из «Верности»: "Ты тронул ветку? Ветка зашумела, зеленый сон, как молодость, наивен. Утешить человека может мелочь, шум листьев или летом светлый ливень…"

И правда, когда в эвакуированном в Самарканд госпитале художники устроили для раненых выставку, бойцы тянулись к изображению играющих детей, мирных полей, цветов. На эту выставку Фальк дал свои акварели: деревья в цвету, синее небо над старыми стенами Регистана. А когда мы приехали в Москву, меня поразило, что почти каждая женщина, несущая с базара горстку картофеля или лука, непременно держала в руке маленький букетик весенних цветочков, будь это ландыши или просто желтые одуванчики — вестники надежды.

IV

Вечером 9 мая 1945 года мы пошли к Эренбургам.

— Вот, — сказал Илья Григорьевич, пожимая руку Фальку, — поздравляю вас с окончанием одной войны. А другая — она уже началась.

— Где, с кем? — вскричала я в ужасе.

— У нас с союзниками. Мирная пока. И быть может, еще более страшная, ответил Илья Григорьевич…

Заговорили о художественной литературе — является ли проза даже прославленных писателей всегда художественной литературой? И началась игра: все наперебой называли писателей — «да» или «нет». Бальзак — Флобер, Синклер — Хаксли, Драйзер — Хемингуэй…

Фальк решительно вычеркивал многих прославленных писателей из художественной литературы. Эренбург делал это весьма осторожно. "Воздух искусства — вот витамин, который необходим нам для поддержания жизни", сказал Фальк.

Поздно ночью Эренбург написал стихотворение:

9 мая 1945

О них когда-то горевал поэт:
Они друг друга долго ожидали,
А встретившись, друг друга не узнали
На небесах, где горя больше нет.
Но не в раю, на том земном просторе,
Где шаг ступи — и горе, горе, горе,
Я ждал ее, как можно ждать любя,
Я знал ее, как можно знать себя,
Я звал ее в крови, в грязи, в печали.
И час настал — закончилась война.
Я шел домой. Навстречу шла она.
И мы друг друга не узнали.
V

В последние годы Фальк часто бывал у Эренбургов. "Пойду подышу воздухом искусства" или "Пойду разведаю, какова погода на белом свете".

В эти годы Илья Григорьевич много работал, был постоянно занят: он писал романы, колесил по Советскому Союзу, улетал за границу, участвовал в митингах, конгрессах, комитетах борьбы за мир, читал доклады, лекции. Вел обширную переписку, принимал и выслушивал множество посетителей, хлопотал, выполняя просьбы людей, несправедливо обиженных или просто несчастных.

Когда он бывал дома, он часто сидел за столом молча, покуривал свою трубку, пил чай, рассеянно ел, внимательно слушал, а иногда вдруг поднимался и уходил, не простившись, в свой кабинет — работать. В такие часы Любовь Михайловна умела быстро завладеть разговором, отвести его в другое русло, чтобы не отвлекать внимания Эренбурга. Но иногда Эренбург раскрывался: начинал рассказывать о своих творческих планах или делился впечатлениями о своих поездках. Для Фалька такие часы были праздником. Помню, как Илья Григорьевич рассказал нам о том, что Сталин заступился за Сергея, одного из главных героев «Бури». Некоторые писатели обвиняли Эренбурга в том, что его герой влюбился в француженку. Это, мол, не типично и не патриотично. Но Сталин сказал: "А мне эта француженка нравится. Хорошая девушка. И потом, так в жизни бывает…"

Здесь я очень рассердила Эренбурга, задав банальный вопрос: почему Сергей не увез Мадо в Советский Союз? Тогда, мол, все было бы хорошо, он был бы счастлив. "Чем же хорошо? Как вы можете такое говорить? Какую бы жизнь Мадо вела бы здесь, что бы она смогла сделать?" Он даже закашлял от возмущения. Дома Фальк укорял меня: "Как ты не понимаешь? Мадо — это Франция. Вспомни, как называли ее в маки — Франс. И как она в Париже идет там под каштанами… по набережной, после дождя… Разве можно Францию увезти из Франции?"

Когда Эренбург писал «Оттепель», он много и подолгу говорил с Фальком о живописи. "В Сабурова я вложил страстную любовь к живописи, подвижническую жизнь, даже некоторые мысли Р. Р. Фалька" ("Люди, годы, жизнь", кн. VI, гл. 35). Фальк приходил от Эренбурга по-хорошему взбудораженный этими беседами. Сама же повесть, по выходе ее в свет, разочаровала Фалька. В беседах все получалось острее, интереснее. "И охота была Эренбургу так возиться с этим халтурщиком — Володей? " — спрашивал меня Фальк.