Изменить стиль страницы

В ранней юности он был большевиком-подпольщиком. Жандармский офицер, который допрашивал его, не хотел верить, что реферат "Два года единой партии" написан гимназистом пятого класса. Может быть, уже тогда практика и теория революционной борьбы в какой-то мере приучила его наблюдать и чувствовать процесс жизни в его развитии. Потом он стал поэтом, то есть человеком, который наново открывает жизнь в ее особенно характерных подробностях, никем до сих пор не увиденных. Первые газетные статьи его военные корреспонденции с Западного фронта первой мировой войны, образовавшие впоследствии книгу "Лик войны", — до сих пор сохраняют и ценность свидетельского показания, и глубину размышлений, и трепет пережитого; война в целом воспринимается читателем через неповторимые подробности.

Я вовсе не хочу давать арифметическую формулу: Эренбург-политический деятель + Эренбург-поэт = Эренбургу-журналисту. Журналистика, как мне кажется, искусство, — алгеброй гармонию разъять нельзя. Просто, так же как шахматы или, еще вернее, архитектура, большой журналист и, скажем, репортер бульварной газетки имеют столько же общего, как Акрополь и хижина бидонвиля.

Не помню, перед войной или сразу после нее в ДЖ 1 состоялся диспут на тему "Из газеты в литературу" (это было сформулировано иначе, но смысл диспута был именно в том, что журналист может стать писателем). Эренбург тогда обрушился именно на противопоставление журнализма и писательства, как будто последнее выше первого. Он сказал тогда, что когда пишет роман, вовсе не переселяется на этаж выше. Где проходит грань между Щедриным-журналистом и Щедриным-писателем? Может ли выиграть войну одна стратегия без тактики? Если у всех искусств материал один — жизнь, можно ли разделять их на ранги? Есть писатели, думающие, что когда они пишут в газете, они как бы «грешат» журнализмом. Это бесчестно в отношении читателя. Это бесчестно и в отношении писательского ремесла: желай и умей делать то, что делаешь, или не делай этого.

1 Дом журналиста. (Прим. ред.)

Нельзя представить себе писателя, который садится за письменный стол, решает: напишу-ка я роман, выводит на бумаге "глава первая" и начинает первую фразу, не зная, что последует за ней, не выбрав героев, не обдумав темы. Журналист находится в более трудном положении, газета не оставляет ему времени на долгие раздумья, событие часто застает его врасплох. И тем не менее журналист может и должен быть подготовлен к неожиданности. Если историк находит закономерности после событий, журналист — как бы историк, глядящий вперед.

* * *

И. Г.

Я — старая птица и больше уже не пою,
Из красной листвы все смотрю я на стаю свою.
А в воздухе шелест и трепет лесов и морей,
Там учится стая подальше летать, побыстрей.
Кричат первогодки, для них упражненья страшны,
Не знают, как долго лететь им до южной страны.
Не вам свои силы беречь! Это мне их беречь,
Чтоб вас хоть на час от опасности злой устеречь.
Когда полетим, в треугольнике угол займу,
Один на себя встречный ветер в полете приму.
Вперед, задыхаясь, и первым я встречу беду,
И сердца не хватит, и камнем я вниз упаду.
Чтоб пели вы громко на южной веселой земле
О белых ночах, о туманах, о солнце во мгле.

1966

Константин Симонов

Он был бойцом…

1

Илья Григорьевич Эренбург по-разному входил в жизнь разных людей. В мою жизнь он вошел вместе с Испанией, вместе с первыми корреспонденциями оттуда, из Мадрида. Вошел вместе с Кольцовым, вместе с печатавшимися в газетах первыми списками награжденных за выполнение особых заданий правительства летчиков и танкистов. Вместе с появившимися на улицах Москвы в кожаных куртках с такими редкими тогда орденами Красной Звезды на груди.

Голос Эренбурга был для меня тогда, в юности, голосом человека, стоявшего где-то там, на самом переднем краю войны с фашизмом.

Я не читал в молодости ни "Хулио Хуренито", ни других первых книг Эренбурга. И хотя читал его романы начала тридцатых годов — "День второй" и "Не переводя дыхания", но эти книги прошли как-то мимо меня. Может быть, потому, что я, совсем еще молодой тогда человек, по-другому видел и по-другому, исходя из личного опыта, чувствовал ту эпоху первых пятилеток, о которой писал Эренбург.

Повторяю, он вошел в мое сознание своими корреспонденциями из Испании. И своими стихами об Испании, печатавшимися тогда в журнале «Знамя».

Эти стихи, в которых нас привлекала их прозрачность, то, что в них явно шла речь о наших добровольцах в Испании, принадлежали в те годы если не к числу моих самых любимых, то во всяком случае к числу больше всего волновавших меня стихов.

Я впервые увидел Эренбурга в тридцать восьмом году, когда он приезжал из Испании. Был вечер в студенческом клубе на Стромынке, и там, за кулисами, я увидел Эренбурга — человека, приехавшего из Испании, человека, писавшего об Испании, человека, видевшего своими глазами первые бои с фашизмом.

Это было для меня тогда самым главным в Эренбурге и так и осталось самым главным до начала Великой Отечественной войны, когда главным в моем сознании сразу стали его статьи в "Красной звезде", настолько нужные людям, буквально как хлеб, и делавшие такое огромное дело, что нам, работавшим тогда в "Красной звезде" вместе с Эренбургом, тогда даже как-то почти и не вспоминалось все, что было написано Эренбургом раньше, до войны.

Только что вернувшись из долгой командировки в Японию, я встретился с Эренбургом в апреле 1946 года в Париже, откуда мы должны были втроем — с ним и с генералом Галактионовым — лететь в Соединенные Штаты Америки.

В "Красной звезде" я работал вместе с Эренбургом, но встречался с ним сравнительно редко и мимолетно. Зато в течение нескольких месяцев нашей американской поездки много и часто был с Эренбургом бок о бок и, как мне кажется, хорошо разглядел его во время той трудной работы, которую он на моих глазах делал там, в Америке.

У меня неплохая память, но я не хочу вдаваться в подробности этой совместной поездки, о которых писал сам Эренбург. Да и вдобавок, если вдаваться в подробности, то, видимо, два очень разных человека и по-разному вспоминают и по-разному оценивают их, и мне бы, пожалуй, пришлось поспорить с некоторыми оттенками в воспоминаниях Эренбурга. Но я не захотел делать этого при его жизни и тем более не хочу делать это после его смерти.

Я хочу вспомнить лишь о самом главном, о том, каким был Эренбург в Америке, что он любил, что ненавидел и с чем боролся.

Мне приходилось встречаться с суждениями, что Эренбург не любил Америку; не любил ее в общем и целом. Так вот просто: очень любил свою любимую Францию и очень не любил свою нелюбимую Америку. Не любил — да и все тут!

Не любить ту или иную страну "просто так", потому что тебе не нравится что-то в стиле жизни, который в ней установился, или в манерах людей, или в их чуждых тебе обыкновениях, — не любить за это целую страну может только обыватель, тупой и недалекий человек.

Эренбург не был обывателем. Он отнюдь не был чужд пристрастий и антипатий, но прежде всего на протяжении всей своей жизни он был бойцом. Именно это составляло суть его натуры. А кроме того, что он был бойцом, он был еще и человеком большого и острого ума, способного в самой трудной обстановке хирургически отпрепарировать главное от второстепенного, важное от малосущественного.

В ту нашу поездку Эренбург смотрел на Америку прежде всего и главным образом с точки зрения человека, который еще продолжает жить недавно кончившейся войной.