Изменить стиль страницы

Позднее Эренбург писал, что он любит эту свою книгу. "В «Хуренито», говорил он, — я клеймил всяческий расизм и национализм, обличал войну, жестокость, жадность и лицемерие тех людей, которые ее начали и которые не хотят отказаться от войн, ханжество духовенства, благословляющего оружие, пацифистов, обсуждающих "гуманные способы истребления человечества", лжесоциалистов, оправдывающих ужасное кровопролитие".

Все это верно, и можно представить себе, какой отклик находил "Хулио Хуренито" в душе молодого коммуниста, каким я был. Но надо добавить, что «Хуренито» пленял еще и блеском ума, широтой знания европейской жизни, остротой сатирического гротеска, посредством которого обнажались все выведенные в ней бизнесмены, расисты, ханжи и лицемеры, накипь человечества.

Я встречал Илью Григорьевича спустя несколько лет в издательстве "Советская литература", а потом в "Советском писателе". О его приходе предварительно уславливалась секретарь Эренбурга Валентина Миль-ман. Сам он берег каждую минуту своего времени. Речь шла об издании "Дня второго", а позднее и романа "Не переводя дыхания". Обе эти книги вошли в основной фонд советской художественной литературы, посвященной гигантскому развороту социалистической стройки первых пятилеток. Эренбург сумел уловить новые явления, рождавшиеся в ходе исторических событий, ухватить нравственные проблемы, возникшие в среде молодежи, поймать ее новые типы. Книги вызвали шумные споры критиков, появилось много статей, полемизировали и с Эренбургом и друг с другом. Но это было, когда книги уже вышли в свет.

Эренбург появлялся ненадолго, входил быстро. Почти неизменно в его зубах торчала трубка. Острое лицо, — лучше всех художников написал портрет Эренбурга Пикассо, — в волосах уже тогда легкая седина: "посыпал пеплом я главу"… Лаконичная речь, молниеносная реакция на реплики собеседника. Казалось, что он занят только своим сегодняшним делом: обсуждением книги, оформлением договора. Он не задерживался ни одной лишней минуты, окончив дела, не располагался «поболтать», не спрашивал о новостях, не говорил о погоде или здоровье. Это было не сухостью, а деловитостью. Потом оказывалось, что он сосредоточен и внимателен, запомнил все: лица, имена, фамилии…

Люди старшего поколения помнят корреспонденции Эренбурга из Испании во время борьбы республиканцев против фалангистов, поддержанных фашистской Италией и национал-социалистской Германией, помнят, как жадно читались статьи Эренбурга во время Отечественной войны. Каждая его статья в те годы была для меня как глоток бодрости, веры в победу и ненависти к врагу. Когда он только успевал их писать! Я был на фронте, сам не видел этого, но мне рассказывали, что, когда в дом в Лаврушинском переулке, где жил Эренбург, попала бомба, он вытащил свою пишущую машинку на улицу и как ни в чем не бывало уселся отстукивать очередную статью. Он появлялся на самых разных участках фронта и вновь возвращался в редакцию в Москву для непрерывного, неутомимого труда.

Мне запомнилась одна из последних встреч. Вместе с другими писателями я приехал на беседу с ответственными работниками краев и областей, проходившими переподготовку на специальных курсах. Вечер еще не начался. Эренбург появился с некоторым опозданием. Увидев меня, он сразу подошел: "Скажите, Федор Маркович, Казакевич здесь?" — "Здесь", — ответил я. "Познакомьте меня с ним, я его в лицо не знаю".

Я подвел Эренбурга к Казакевичу, познакомил, и Илья Григорьевич тут же заговорил с ним о недавно появившейся превосходной повести Казакевича «Звезда», встретившей общее признание. Эммануил Генрихович был немного смущен тем, как хвалил его прославленный старший писатель. Но Эренбург говорил ему не любезности, не комплименты, а очень серьезно объяснял, что ему понравилось и чем повесть хороша.

Немного погодя он вышел на трибуну. Ему пришлось выдержать немало вопросов по поводу только что вышедшей в свет «Бури». Не все приняли этот роман. Критика толковала о преобладании публицистического элемента, о том, что «французская» часть написана более интересно, эмоционально и с большим знанием предмета, чем «русская». В аудитории были люди, склонные напасть на Эренбурга. Он терпеливо слушал, потом отвечал, порою с прямотой, доходящей до резкости, настаивал на праве писателя писать так, как он задумал, говорил об особенностях художественного творчества, не поддающегося нивелировке. Илью Григорьевича не смутило недовольство части зала, шум, реплики с места.

Спустя несколько лет я видел его на юбилейном вечере в Литературном музее. Эренбургу исполнилось шестьдесят лет. Устроили выставку его книг, ораторы произносили приветственные речи. Илья Григорьевич держался, как всегда, деловито, спокойно, уверенно, без всяких признаков самодовольства, тщеславия, любования собой.

Эренбург был смел и принципиален. Ему случалось делать ошибки, — они известны, — но это его не смущало. Не ошибается тот, кто ничего не делает. Ошибки можно исправить, преодолеть, изжить, выйти на верную дорогу. Но надо не бояться думать и отстаивать свои мнения.

Очень любопытен рассказ Эренбурга, как ему довелось расспрашивать полковника гитлеровской армии, кадрового военного, штабиста, взятого в плен под Сталинградом. Эренбург допытывался, почему Гитлер не желал отвести 6-ю армию, обрек ее на гибель? Полковник нехотя ответил, что истинного положения вещей Гитлер не знал, ему всей правды не говорили.

— Почему?

Полковник объяснил. Однажды в 1941 году после битвы под Москвой, в которой немецкая армия потерпела первое крупное поражение, у Гитлера на докладе был один из кадровых генералов. Он правдиво обрисовал тяжелое положение на фронте под Москвой. Гитлер вскочил. "Это ложь! — кричал он истерически. — Вы лжете. Мои войска завтра пойдут в наступление и разобьют русских".

Генерал был немедленно отстранен от должности, впал в немилость.

— С тех пор, — сказал полковник, — Гитлеру говорили только то, что он хотел слышать…

…Осенью на отдыхе в Коктебеле я внезапно услышал весть о смерти Ильи Григорьевича. Он был неизменно правдив, имел мужество говорить то, что думал, сумел пережить все нападки на него, успел после всего испытанного, подводя итоги, написать свои мемуары, он сделал, кажется, все, что может сделать человек за свою жизнь: творил, воевал, любил, ненавидел, боролся, истратил силы сердца своего до конца.

1972

Ал. Дымшиц

Трудная любовь

Многие люди моего поколения полюбили произведения Ильи Григорьевича Эренбурга еще в двадцатых годах.

Школьниками мы старались не упустить в магазинах его книги, добывали в библиотеках затрепанные, зачитанные экземпляры.

С каким увлечением читал я "Хулио Хуренито", радуясь остроумию писателя, его иронии, блеску его сатирического стиля! Какое щемящее чувство вызвал роман о любви Жанны Ней! Как поражала богатая гамма эмоций в сборнике новелл "Тринадцать трубок"! Я зачитывался талантливым антиимпериалистическим памфлетом Ильи Эренбурга "Трест Д. Е.", с интересом смотрел его инсценировку в Театре Мейерхольда.

Затем открылась еще одна грань таланта этого писателя: мы узнали его как очеркиста и мастера художественного репортажа. "Белый уголь или слезы Вертера", "Десять лошадиных сил" были прочитаны с захватывающим интересом.

"Трест Д. Е." воспринимался в одном ряду с "Крушением республики Итль" Бориса Лавренева, с «Ибикусом» Алексея Толстого, репортажи перекликались с репортажами Михаила Кольцова, Эгона Эрвина Киша. Все, выходившее из-под пера Ильи Эренбурга, читалось запоем.

Пришли тридцатые годы, и мы узнали Эренбурга несколько иного углубляющегося в проблемы социальной психологии. "День второй" и "Не переводя дыхания" были свидетельствами пристального внимания к большим общественно-психологическим процессам, менявшим людские характеры и определявшим судьбы советской интеллигенции и молодежи.