— …Произвести осмотр и проверку систем, приборов и механизмов согласно контрольной карте осмотра!
Они проверяли управление, положение многочисленных переключателей и тумблеров на панелях, скорректировали показания приборов и навигационных систем, исправность работы связи. Старшая бортпроводница, появившись на пороге, доложила об окончании посадки.
— Двери закрыть, проверить герметизацию, запросить разрешение на буксировку.
Тяжелый щелчок двери, ставшей на замки, отделил их от вязкой июльской жары и от всего огромного мира — и был теперь готов вылететь по расписанию борт № 78714, маленький обособившийся мирок со своей обособленной жизнью. Еще в земном неторопливом ритме текло время для тех, кто ждал вылета в пассажирских салонах, а для пятерых в пилотской кабине время уже ускорило бег. Еще твердая земля была под колесами ИЛа, но кабели наземного питания уже отключили, и для экипажа полет начался.
— Буксировка разрешена, — доложил радист.
Мараховский махнул рукой разморенному жарой водителю, сонно глядевшему снизу, из кабины уже пришвартованного к самолету красного тягача.
Грузно просев, качнулось шестидесятитонное тело машины. Скользнули по бетону синеватые тени плоскостей.
У начала рулежной дорожки тягач легким толчком отделился от самолета.
— Доложить о готовности к запуску согласно контрольной карте.
И они, повинуясь радисту, зачитывавшему очередность операций проверки, снова проверили готовность к работе огромной машины, но, по сути, еще раз проверили готовность к работе самих себя.
— Внуково, я семьсот четырнадцатый, осмотр согласно контрольной карте произвел, к запуску готов, прошу разрешение на запуск.
— Семьсот четырнадцатый, вас понял, — отозвался порт голосом дежурного диспетчера, и голос этот давал понять, что с этой минуты «семьсот четырнадцатый» прочно вошел в цепкое поле зрения наземных служб, обеспечивающих и поддерживающих полет. Забыть о нем они смогут себе позволить только тогда, когда в конце пути «семьсот четырнадцатый» зарулит на стоянку и, выключив двигатели, застопорит винты.
— Семьсот четырнадцатый, запуск разрешаю.
Наземный техник махнул рукой: позади свободно, можно запускаться, и отключился от связи.
— Номер второй, запуск.
С тонким комариным звоном включился турбогенератор, ожили бортовые электросистемы — теперь их питал собственный ток. Компрессоры погнали в камеры первые глотки обжигающей крови высот, и вот глухо забасил двигатель, качнулись, легко еще, почти невесомо, лопасти винта, контрольные лампочки на пульте механика оповестили о том, что первый этап запуска начался нормально. Звук густел; скоро вплелся в него тугой нарастающий звон — это лопасти секли воздух, слившись в прозрачный сверкающий круг.
Пришел час Полушкина. Он, сохраняя прежнее, как бы даже скучающее выражение лица, теперь священнодействовал у своего пульта. Руки его словно бы и не касались тумблеров, переключателей, секторов газа, но все нарастало звучание самого удивительного в мире оркестра. К ровному гулу двигателя подключился, набирая силу, голос второго, и скоро уже, подчиняясь почти неуловимым — так они были расчетливо и экономно точны — движениям рук Полушкина, четыре ослепительных солнца вспыхнули на вздрагивающих от напряжения плоскостях.
И снова радист зачитал контрольную карту («Топливо»… «Гидросистема»… «Курсовая система»…), а экипаж выполнял ее требования или проверял исполненное («Топлива на борту — норма, расходомеры выставлены»… «Курсовая система согласована»); а штурман доложил взлетные данные.
— Я семьсот четырнадцатый, двигатели запустил, осмотр согласно контрольной карте произвел, к выруливанию готов, разрешите выруливать на предварительный старт..
И была еще одна полная проверка себя и машины на предварительном старте, где Полушкин в последний раз опробовал двигатели, выводя их на взлетный режим, была проверка самая последняя — на исполнительном старте, у начала взлетной полосы, испятнанной черными полосами от ударов колес, убегавшей к горизонту. И здесь уже, казалось, только чудо удерживало на месте машину, яростно рвавшуюся вперед.
Потом «семьсот четырнадцатому» дали разрешение на взлет.
Руки механика легли на секторы газа. С четкостью и быстротой автомата работало в эти минуты его сознание, выполняя сложные вычислительные операции. Он держал в поле зрения показания приборов, контролировавших «самочувствие» моторного хозяйства, учитывал при этом обстановку разбега, поведение самолета и, оценивая действия летчиков собственным опытом и профессиональным мастерством, мгновенно переводил результаты сложных своих расчетов на язык необходимых действий. Все зависело в конечном счете от точности движений двух обыкновенных человеческих рук. И вот они держали теперь секторы газа, готовые или мгновенно добавить двигателям мощности, если ее вдруг начнет почему-либо недоставать, или убрать газ совсем, если такая необходимость возникнет, не упустив ту единственную возможность, когда начавшийся полет еще можно будет прервать, не рискуя ни людьми, ни машиной.
Руки Полушкина были легки и будто бы даже малоподвижны, но Мараховский знал: слыша в дыхании моторов свое, мгновенно реагируя на малейшие изменения в биении мощного пульса машины, он просто неуловимо точен в движениях той скупой точностью, какая дается опытом.
И сам Мараховский ждал. Ловил напряженным слухом, обретшим сейчас почти нечеловеческую остроту, нервами, как бы обнажившимися вдруг, те единственные секунды, когда зазвучит ему в песне моторов неповторимая призывная нота, оборвется напряженная дрожь фюзеляжа и тело машины как бы окаменеет, сжавшись для прыжка. Он угадал этот миг — и тогда легко отдал стояночный тормоз.
Качнулись за остеклением кабины широко, как на высокой приливной волне, игрушечные отсюда строения аэропорта, стеклянная скворечня диспетчерской вышки, самолеты на дальних стоянках, серая от пыли трава на обочине взлетной полосы. Самолет присел, гул двигателей взвился мощным ликующим звуком — и шестнадцать тысяч сил мощности, покорные рукам пилота, упругим длинным броском послали машину вперед. И ничего не осталось в мире, как бы отброшенном движением самолета назад, была только нарастающая скорость разбега.
— …Сто восемьдесят… Двести десять, — отсчитывал штурмам отчетливо, чтоб слышали: сейчас летчики «играли» его «партитуру», переводя в движение рулей его взлетный расчет.
— Скорость отрыва передней ноги! — считал штурман.
Мараховский мягко, чуть-чуть взял на себя штурвал, краем глаза заметил, что руки командира лежат на правом штурвале, и шестым, «пилотским» чувством ощутил, как бешено вращавшееся колесо передней «ноги» оторвалось от свистящей бетонки. Теперь самолет пошел, как бы балансируя на грани, могучий и странно беспомощный одновременно, целиком доверившийся твердости рук и безупречности действий пилота.
— Двести сорок… Двести пятьдесят пять, — считал штурман. — Скорость принятия решения!
Секунда, а может, меньше того — никто в мире этого не считал — потребовалась Мараховскому на то, чтобы обежать глазами приборы, суммируя их показания, прислушаться к движению самолета и оценить обстановку.
— Взлетаем, — сказал он себе и всем, кто слышал его сейчас и в кабине, и там, в стеклянном фонаре диспетчерской вышки, потянул на себя штурвал плавно и твердо, как бы перечеркнув этим движением все, что оставалось теперь позади. И что-то радостно дрогнуло в нем, рождая знакомое азартное желание схватки, когда мгновенным ударом обрушилась на самолет давящая сокрушительная тяжесть сопротивления встречного ветра. На пределе сил напряглась машина, разрывая путы земного притяжения, и потом с победной песней легла грудью на ветер. И тогда пришло то единственное мгновение, ради единственности и неповторимости которого живут на земле летчики, — ликующее чувство победы, ощущение дерзкой, радостной, полной свободы.
Поглощенный контролем за действиями второго пилота, готовый перенять у него, если потребуется, штурвал. Гордеев подумал, расслабляясь, что, если бы взлет выполнял сейчас он сам, он оторвал бы машину от полосы в том самом месте, где это только что сделал Мараховский.