— Жока, вы разве не заметили, что нравитесь мне? — спросил подполковник после недолгого молчания.

— Уж не собирается ли товарищ подполковник объясниться мне в любви?

— Нравиться — это еще не любовь.

— Вот видите! Вы зря молите бога, ведь я вам только нравлюсь, да и вы мне тоже только нравитесь. А этого слишком мало для того, чтобы я могла дать волю чувствам. Поэтому я могу спокойно спать с вами в одном номере. Если бы я была влюблена в вас, то я бы еще подумала...

Жока сняла ногу с педали газа, чтобы сбавить скорость, а потом осторожно начала тормозить. Затем она съехала на обочину и остановила машину. Теперь тишина казалась еще более полной. Жока потянулась и сделала несколько глубоких вдохов:

— Я действительно вам нравлюсь, Миклош?

— Очень.

— Тогда будьте добры, протрите стекло вот этой тряпкой, — попросила девушка, весело рассмеявшись.

Она смотрела на фигуру высокого и стройного офицера и невольно думала о том, что бы случилось, если бы они и впрямь застряли в Сомбатхее и обстоятельства сложились так, что им пришлось бы ночевать в одном номере. Тепло разморило ее. Она собиралась было нажать кнопку радиоприемника, но раздумала. «Так приятно сидеть в тишине, — решила она, — и чувствую я себя как-то странно, будто немного выпила...» Жока попыталась думать о своем брате Эндре, но не смогла: мысли ее невольно возвращались к подполковнику.

— Ух, как холодно! — проговорил Лонтаи, садясь в машину. — Потрогайте мои руки, они словно ледышки.

— Погреть? — спросила девушка и, кокетливо засмеявшись, взяла сильную руку подполковника в свои, — Бедняжка, чуть было пальчики не отморозил.

Она растерла руку Лонтаи, и от этого ей самой стало вроде бы теплее. Наконец она перестала ее тереть, но не выпустила из своей. Несколько минут они сидели не шевелясь и молча смотрели друг на друга. Тишина была такой, что они слышали даже собственное учащенное дыхание. Потом Лонтаи осторожно положил левую руку за спину девушки и немного подождал. Жока не сопротивлялась, она закрыла глаза и позволила Лонтаи обнять себя.

Они поцеловались.

 

Литературный вечер удался на славу. Особенно большой успех выпал на долю молодого поэта Шандора Тормы, который каждый раз, перед тем как прочитать свое стихотворение, высказывал довольно смелые мысли о жизни, о политике в области культуры.

За ужином стареющий поэт Золтан Поок сидел напротив Жоки и ее спутника. По привычке он расхваливал себя, причем делать это начал задолго до своего выступления, пропустив несколько рюмок коньяку. Вскоре хмель ударил ему в голову. Правда, собравшиеся на встречу не поняли, что блеск глаз стихотворца вызван отнюдь не его поэтическим вдохновением, а двумястами пятьюдесятью граммами алкоголя.

Жока с интересом слушала рассуждения длинноволосого пиита о взаимоотношениях поэзии и государства, о том, как относятся к этой проблеме люди, «понимающие литературу и озабоченные ее судьбами». Поэт-де ответствен не только перед своим временем, но и перед вечностью. А обязанности, налагаемые на него обществом, по словам Поока, неизбежно сковывают его творческую фантазию, делают его чувства неискренними. Далее выступавший в довольно сумбурной форме пытался утверждать, что настоящим поэтом может считаться лишь тот, кто служит всему человечеству, чьи творения становятся достоянием мировой культуры. Однако, как ни странно, его выступление было встречено аплодисментами.

Лонтаи слушал пламенную речь Поока с раздражением. Он заметил, что многие, склонившись друг к другу, перешептываются и покачивают головами. Подполковник подумал о том, стоит ли ему в своем докладе вступать в спор с модным поэтом. «Есть ли в этом смысл? Так ведь недолго и молодежь против себя настроить, — сомневался он, глядя в зал, заполненный в основном молодежью, которой, судя по ее реакции, красивые фразы Поока явно запали в душу. — Но все равно я должен выступить, даже если вызову недовольство...»

Нелегко было Лонтаи, никому не известному, выступать в присутствии писателей, которых многие знали еще со школьной скамьи. «Миклош Лонтаи — что им говорит это имя? Абсолютно ничего, — размышлял он. — Я же не знаю, сколько в этом зале сидит тех, кто не согласен с Пооком. Может быть, их очень мало. Да и поспорить с Пооком у них нет возможности. Но у меня-то такая возможность есть... Поэтому я должен высказаться и от их имени».

Он начал негромко, но четко:

— Человечество в настоящее время стоит перед выбором: война или мир? жизнь или вселенское опустошение? Благодаря накопленным за всю историю цивилизации знаниям технический прогресс достиг необычайно высокого уровня. Мы с вами живем в век атома, в век водородной и нейтронной бомб. В настоящее время человечество располагает такими запасами оружия, с помощью которого оно может уничтожить себя. Тираны — от Калигулы до Гитлера — лелеяли безумную идею всеобщего уничтожения, но осуществить ее не могли, поскольку не было необходимых технических средств. Во время войн, развязанных ими, погибал лишь каждый десятый, а сейчас появилась возможность уничтожить сразу все человечество. Очевидно, в этих новых условиях меняются цели и задачи литературы и искусства.

Закономерно, что писатели и поэты стараются мыслить непреходящими категориями, что они чувствуют свою ответственность перед вечностью. Но нельзя забывать и о своем первейшем долге — личной ответственности перед нашей республикой, политика которой — это защита мира и жизни на земле. Наше государство — это мы с вами, товарищи, все, кто собрался в этом зале. И я не понимаю тех поэтов, которые, пользуясь всеми благами, предоставляемыми им нашей народной властью, все-таки стремятся как-то отделить себя от нее. Без сегодняшнего дня не может быть дня завтрашнего. Вечность в поэтическом плане есть не что иное, как бесконечная цепь времен, начало которой теряется в далекой древности, а мы с вами, как звенья в этой цепи, соединяем прошлое с настоящим и будущим. Деятели литературы и искусства, если они действительно хотят служить идеям мира и прогресса, призваны честно выполнять свой долг, выступать в роли активных бойцов, а не сторонних наблюдателей или бесстрастных летописцев. Ныне ценность художественного произведения определяется тем, насколько оно содействует успеху борьбы за мир, за сохранение жизни на земле...

Жока с восхищением слушала Миклоша. В зале воцарилась такая тишина, что не слышно было ни скрипа стульев, ни кашля, ни даже шепота. А на лице Поока моментами появлялась презрительная гримаса. «Ничего, ты получил по заслугам, — думала Жока. — Завтра будешь жаловаться на Миклоша моему папочке. Он, конечно, поддержит тебя, потому что сам разделяет подобные идеи да и тебя, видимо, этой дурью напичкал. А все началось после того, как он вернулся из Парижа. Целыми днями он задумчиво гулял по саду, а потом сформулировал свою великую идею...»

Жока хорошо помнила те дни. Закрыв глаза, она мысленно представила дядю Кальмана, брата отца. Дядя внешне очень походил на Эндре. Высокий, сухопарый, такое же скуластое лицо со впалыми щеками. Жока видела его очень редко. Раньше он был военным. Его форму и награды она, разумеется, уже не помнит, ведь ей тогда было всего четыре года, а Эндре — шесть лет. Но она хорошо запомнила, как Эндре постоянно сидел у дяди на коленях, как мечтал стать военным, точнее, танкистом. Как странно! Он стал военным, и именно танкистом, но это ему уже не нравится.

Дядя Кальман исчез из их жизни как-то неожиданно. Долгие годы они его не видели. Сначала говорили, что он лежит в больнице, потом — что он уехал за границу. И малыши забыли о нем. А если иногда Эндре и вспоминал о нем, то ему рассказывали, как дядя Кальман борется за границей против фашистов. Жока же была слишком мала, и ее больше, чем родной дядя, интересовала любимая кукла, у которой волосы были похожи на настоящие.

Ей было девять лет, когда она узнала, что все эти годы дядя сидел в тюрьме. И опять она ничего не понимала, да и Эндре не мог ответить на ее расспросы.