Изменить стиль страницы

Нынешнюю осень посетил наше укрепление некто г. Головачев {649}, кандидат Московского университета, товарищ известного Карелина и член общества московского естествоиспытателей. Я с ним провел один только вечер, то есть несколько часов, самых прекрасных часов, каких я уже давно не знаю. Мы с ним говорили, говорили, и, боже мой, о чем мы с ним не переговорили! Он сообщил мне все, что есть нового и хорошего в литературе, на сцене и вообще в искусстве. О тебе воспомнил я, и Головачев, как ученик и почитатель твой, говорил о тебе с восторгом. В 9 часов вечера мы с ним расстались (по пробитии зори мне, кроме казарм, нигде быть нельзя). Я не мог с ним написать тебе и несколько слов, просил его тебе низенько поклониться, только и всего. В тот самый день, как я встретился с Головачевым, то есть 1-го октября, получил я письмо от твоего товарища, а от моего доброго приятеля Андрея Козачковского, из г. Переяслава, благодарю его, он один меня не забывает в напасти.

Когда получишь мое послание, то раздери его надвое и одну половину отдай Аполлону Филипповичу Головачеву, ты его, вероятно, нередко видишь.

Прощай, мой друже богу милый! желаю тебе радости в благоугодных трудах твоих, не пишу тебе много потому, что и это немногое так печально, что, может быть, ты и читать не захочешь.

Оставайся здоров, не забывай бесталанного

Т. Шевченка.

1853

55. С. С. Гулаку-Артемовскому

— 15 июля ** {650}

Новопетровское укрепление, июня, 15, 1853.

Я так думаю, друже мой милостивый, что только одни бесталанные одинокие горемыки, — такие, как я теперь, — в одиночестве, на чужбине, способны ощущать то счастие, ту великую радость, какую я почувствовал, получивши твое сердечно-дружеское письмо. Хорошо ты делаешь, брате Семене. Да вознаградит тебя господь за твою доброту, и женушку твою, и деточек твоих!

В продолжение шести лет моей тяжкой неволи я пробовал писать кое-кому из своих друзей-приятелей — так что ж!.. Тяжко, страшно тяжко, друже мой единый!

С июля прошедшего года я до сей поры не получил ни одного письма и думал уже, что я всеми забыт; только получается на прошлой неделе астраханская почта, а с почтою и письмо твое, друже мой добрый. Только какая история из-за этого письма вышла: комендант Маевский умер прошедшею зимою {651}, а новый комендант {652}письмо твое с 10 р. хотел отправить назад. Великого труда мне стоило упросить его, чтобы он раскрыл конверт. Вот таким то образом получил я твое искреннее послание. И куда уж его ни возили: и на Кавказ, и в Оренбург, и снова в Астрахань, а уже из Астрахани насилу пришло в мои руки.

Что же теперь написать тебе о моей бедной, невольнической жизни? Думаю, лучше всего — ничего не писать, потому что хорошего сказать нечего, а про дурное лучше промолчать. Пусть она врагам нашим снится. Ты пишешь, что не знаешь дела, по которому меня постригли в солдаты! Знай же, что дело не подлое, и еще знай, что мне запрещено писать (кроме писем) и рисовать — вот где истинное и страшное наказание. Шесть лет уже прошло, как я мучуся без карандаша и красок. Горе! и еще горе! Вот до чего довели меня стишки, трижды проклятые…

Нашел я близ укрепления хорошую глину и алебастр. И теперь, тоски ради, занимаюся скульптурой {653}. Но боже, как жалко я занимаюсь этим новым для меня искусством: в казармах, где помещается целая рота солдат; а про модель и говорить нечего. Бедное занятие!

Спасибо тебе, что напомнил ты мне про К. И. Иохима {654}; хоть я, правду сказать, и не забываю моих добрых приятелей, но не писал ему потому, что боялся его молчания на мое послание, как это сделали другие мои приятели, в том числе и Михайлов, товарищ мой по Академии. Кто его знает, где теперь он? Да и не один он такой. Перовский привез с собою в Оренбург некоего Гороновича {655}, тоже моего товарища по Академии, и когда его спросили, не знаком ли он со мною, то он просто сказал, что и не видал меня никогда. И такие бывают люди на свете! Иохиму я пишу небольшую цидулу и прошу тебя передать ему и просить его о том на словах, о чем я его в письме прошу, а прошу я его вот о чем: если он и теперь занимается гальванопластикою, то у него, вероятно, есть форма [для] небольших фигурок, то пускай из [них] выберет одну или две изящнейших и выльет хоть из папье-маше и пришлет мне, ради святого искусства. Я мог бы их копировать из глины, и это заменило бы мне, в некотором роде, натурщика или натурщицу. Попроси его, брате Семене! Вылепил я небольшой барельеф, вылил его из гипса и хотел тебе послать один экземпляр, так не знаю, довезет ли почта такую хрупкую вещь, как гипс, это раз; а другое и то, что совестно и посылать в столицу такую ничтожную штуку, как мой первенец-барельеф. А вот, даст бог, поучусь и вылеплю второй, — так уже стеарином залью и пришлю тебе.

Я слышал, что граф Толстой занимался опытом над гутаперчею {656}, чтобы выливать свои медали, так спроси у Иохима, не знает ли он, каковы результаты опытов г. Толстого. Вот бы хорошо было! Я бы и себе выписал гутаперчи, да и принялся бы выливать свои бедные произведения.

Я уже думал было устроить себе маленький гальванопластический аппарат, так что ж, в большом городе Астрахани, кроме кумысу и тарани, ничего достать нельзя, даже немуравленного горшка, который при этом деле необходим, а о медной проволоке и не слыхала Астрахань! Вот город, так город! Настоящий восточный, или, лучше сказать, татарский.

Я еще прошу Карла Ивановича, не сообщит ли он мне своих простых практических средств в отношении гальванопластики, потому что я, кроме физики Писаревского {657}, ничего не имею, а в ней говорится о сем предмете слишком лаконически.

Эх! то-то было б, глупый Тарасе, не писать было б скверных стихов да не упиваться так часто водочкою, а учиться было бы чему-нибудь доброму, полезному, — вот бы теперь как находка. А поседел, полысел, дурень, да и принялся учиться физике. Не думаю, чтобы из этого что вышло, потому что я от природы вышел какой-то неконченный: учился живописи и не доучился, пробовал писать — и вышел из меня солдат, да какой солдат — прямо копия с того солдатского портрета, что написал Кузьма Трохимович у покойного Основьяненка. А тем временем стареюсь и постоянно болею, бог его знает, отчего это? Должно быть, от тоски да неволи. А конца все-таки не вижу моей грустной перспективе, да без протекции, правда, его и видеть невозможно; а у меня какая протекция? Правда, были кое-какие люди, так что ж?

Одних уж нет {658}, а те далече,—

Как Пушкин некогда сказал.

И мне теперь осталося одно — ходить тут по степи, долго еще ходить да мурлыкать:

Доле моя {659}, доле, чом ти не такая,

Як інша чужая!

Кланяюся низенько твоей Александре Ивановне и сердечно целую твоих деточек и Варвару и Александру, — пусть здоровые растут и счастливые будут.

Так теперь для тебя Городище — чужое село: старая твоя мать умерла, царство ей небесное.

Оставайся здоров и будь счастлив во всех твоих начинаниях, мой искренний, мой единый друже Семене!

Твой искренний Т. Шевченко

56. С. С. Гулаку-Артемовскому

— 6 октября ** {660}

6 октября 1853 [Новопетровское укрепление].

В декабре (или генваре) нынешнего года получишь ты, единый друже мой Семене, из частных рук, а не по почте, небольшой ящичек с делом рук моих, сказать по правде, с несовершеннейшим делом; да что поделаю? Вылепить-то я еще кое-как вылепил, а вылить и до сих пор не умею; правду сказать, не то, что не умею, — материалу хорошего негде взять, сиречь, алебастру. Прими богу приемшу что есть и не осуди: на тот год, бог даст, пришлю что-нибудь получше и то, если только достану алебастру из этой мерзкой Астрахани.

Ежели в декабре или генваре ты не получишь этого, то, будучи на Васильевском острове, зайди в Академию наук, в ту, что у биржи, и спроси на квартире у академика фон Бэра {661}камердинера его Петра, а у Петра спроси ящик на твое имя, а, может, тебе тот Петро и сам принесет — не знаю.