Изменить стиль страницы

Позднее озабоченность руководства города и страны вызывалась уже не политической позицией студентов-коммунистов в продолжающейся внутрипартийной схватке, но фактами быта, культуры и сексуальности, получившими нарицательное наименование «есенинщины». Постепенное умирание вузовской «политики» в узком смысле слова сопровождалось политизацией других «полей» студенческой реальности, диффузией политического. Гак называемые «политические» и профессиональные организации (партийные, комсомольские и профсоюзные структуры) приобрели иное значение. Овладение их дискурсом и практиками обещало перспективы социального успеха любому «пролетарию». Любопытно, что в этих условиях проявились наметившиеся еще до революции тенденции концентрировать престижные позиции в рамках своего рода касты — аналога «вечных» студентов. Например, студенческий партийный лидер университета К. И. Кочергин проучился более семи лет, неизменно возглавляя партийное бюро/комитет, общежитие, входя в ученый совет и т. д.[337] Благодаря своему особому статусу он без труда получал академический отпуск и отсрочки от сдачи экзаменов и зачетов. Из личного дела очевидно, что Кочергин занимался не столько учебой, сколько партийной работой и администрированием. Судя по тому факту, что он оставался «на плаву» и после дискуссии с Троцким в 1923–1924 годах, и после падения Зиновьева в конце 1925 — начале 1926 года, очевидны его успехи по усвоению форм речи-мышления и практик партийной жизни. В отличие от до- и послереволюционных «вечных» студентов (в эпоху до 1922–1924 гг.), люди, подобные Кочергину, представляли несомненный капитал учебного заведения в отношениях с партийно-государственными властями. Это последнее также показывает, насколько изменилась «пограничная полоса» между студенчеством и государством. С другой стороны, Кочергин более был влиятелен, нежели рядовой беспартийный профессор, — коих, заметим, было подавляющее большинство в ПГУ/ЛГУ 1920-х годов, — иногда даже в тех вопросах, которые непосредственно затрагивали интересы профессуры. Характерная черта высшей школы нэповских лет и периода «культурной революции» 1928–1931 годов — двусмысленность отношения к ней власти. С одной стороны, государство в 1921–1923 годах предпринимает шаги по «умиротворению» и подчинению университета (включая высылку профессуры и ряда студенческих лидеров в 1922 г.), стремясь заключить своего рода контракт с устраивающей власти частью профессуры. Среди прочего, такой контракт предусматривал и постепенное возвращение профессорской корпорации доминирующих позиций в администрировании[338]. С другой стороны, «красное» студенчество оставалось главной опорой нового режима вплоть до середины 1930-х годов и потому вызывало куда больше доверия, пусть и не лишенного беспокойства и подозрений. Конечно, НЭП не был в этом отношении какой-то «однородной» эпохой: когда в середине десятилетия эра «бури и натиска» сменилась наркомпросовской политикой «умиротворения» и «пролетаризация» временно «утихла», процессы маргинализации студенчества заметно ускорились. И все же неопределенность «режима власти» в университете сохранилась. В известной степени именно профессура очутилась под надзором «новых» студентов. Постоянно шла борьба за «сферы влияния». «Яблоком раздора» была академическая политика. Различные студенческие организации использовали дальтон-план или бригадный метод как политический инструмент, тогда как профессура отстаивала более традиционные модели. Кроме того, чем более формализованной, математизированной была область знания, тем сложнее было студенчеству использовать привычную идеологическую аргументацию. Хотя попытки такого рода случались («боричевщина»), они не принесли должного успеха: вероятно, потому, что шли вразрез с рационализмом и тейлоризмом эпохи, приветствовавшей методы «точных» наук. Таким образом, степень влияния студенчества часто зависела от того, к какой категории «спецов» относился профессор.

Преемственность в функционировании института лидерства позволяет нам поставить вопрос о размывании границ политического поля в исторической перспективе. Насколько укоренен был институт политических партий в университете до революции? Представляется, что в сравнении с корпоративными интересами, реально детерминировавшими большинство дореволюционных — и послереволюционных — выступлений учащихся, политические группировки — филиалы действовавших тогда партий — остались маргинальным явлением студенческой жизни. Им удавалось преуспеть настолько, насколько они могли умело воспользоваться студенческим недовольством и принципами студенческой политики. Причем единственно возможными инструментами мобилизации признавались структуры и формы корпоративной жизни — сходки, землячества, старостаты, столовые и т. п. Поэтому стратегия политических группировок — политических в узком смысле — сводилась к проникновению и борьбе за доминирование в корпоративных структурах. Само обособленное политическое поле было возможным только при условии более четкой границы между государственной бюрократией и студенчеством, размывание которой началось еще в 1918/1919 году. Со смещением этой границы менялись глубинные формы корпоративной реальности, не говоря об «исчезновении» политического. «Красный» студент осмысливал и строил свой мир на иных основаниях — не столько противопоставляя, сколько связывая себя с государством, гарантировавшим ему и образование, и стремление остаться, до известной степени, тем, кем он хотел бы оставаться, — «пролетарием» (что также является своего рода языковой конструкцией, неотделимой, разумеется, от «реальности»). В его студенческом мире не существовало узко «политического» — либо оно стремительно «убывало» вместе с «белоподкладочниками» и «умиротворением» профессуры, — «политического», которое и у дореволюционного универсанта занимало незначительное место (постольку, поскольку оно встраивалось в его видение корпорации)[339]. Потому «политика» была обречена.

Что скрывалось за «пролетаризацией» петроградского студенчества?

Проблема поиска и сохранения так называемой «пролетарской» идентичности, сохранившаяся даже после периода «бури и натиска» 1921–1924 годов, требует отдельного обсуждения. Она подводит нас к более общему вопросу «студент и общество». На первый взгляд, многое ясно: будущая элита государства, определявшего себя как «рабочее», да еще и рекрутированная если не из рабочих, то из слоев населения с маргинальным при прежнем режиме статусом, будет стремиться отождествить себя с «пролетариатом». Но что означает быть и оставаться рабочим: происходить из рабочей семьи; иметь стаж работы «у станка»; сохранять контакты с фабричными рабочими; время от времени (или постоянно) возвращаться на фабрику в прежнем качестве — то есть «рабочим»; иметь «сознание рабочего»? Наконец, как согласуется студенческий статус, высшее образование вообще с «пролетарским сознанием», тем более что те же «красные» студенты выступают на предприятиях в качестве агитаторов, просветителей, «толмачей»? Ответ на каждый из этих вопросов не может быть однозначным.

Дискурсивное конструирование пролетария началось задолго до революции и в его большевистском варианте велось на пересечении марксистской традиции (которая сама по себе неоднородна), некоторых течений народнической мысли (Ткачев, Лавров), эмпириокритицизма в его российском варианте, конкретных политических «оказий» и т. д. Среди базовых работ на эту тему приходит на память ленинская «Что делать?», где классическая марксистская диспозиция существенно корректировалась. Ленин, напомним, представлял рабочего как «коллективного» индивида на фабрике, способного осмыслить свой мир в сугубо профессиональных категориях и в масштабах узкопрофессиональных интересов: «политического» там не было. Для превращения в «сознательного пролетария» ему необходима партийная структура, созданная образованными интеллектуалами, но имеющая целью стать рабочей[340]. Рабочий уязвим для различных идеологических «заражений» — особенно в такой мелкобуржуазной стране, как Россия, где пролетариат молод и еще только приобретает некоторые традиции. В соответствии с марксистской логикой начало 1920-х годов было вдвойне тревожным — в ходе Гражданской войны пролетариат буквально «исчезал», размываясь «мелкобуржуазным окружением». Накануне смерти Ленин подчеркивал, что единственным гарантом большевистского пролетарского политического курса остается единство «старой партийной гвардии»[341]. Казалось, по Ленину, что ссылки на «рабочее происхождение» утрачивали смысл. Именно в ситуации первых лет НЭПа интересно посмотреть, как конъюнктура политических обстоятельств позволяет социальным актерам прийти к новому «соглашению».

вернуться

337

ЦГА СПб. Ф. 7240. Оп, 4. Д. 791.

вернуться

338

О «завоевании» высшей школы и параллельном ему «торге» с профессурой см.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 45. М., 1964. С. 121. Т. 54. М., 1965. С. 176–177, 265–266; Ленинский сборник XXXIV. М., 1942. С. 406; Ленинский сборник XXXVI. М., 1959. С 216, 219; Смирнова Т. М. История разработки и проведения в жизнь первого советского устава высшей школы // Государственное руководство высшей школой в дореволюционной России и в СССР. Сб. ст. М., 1979. С. 19–20, 22, 27, 29–32, 36.

вернуться

339

Вероятно, здесь нужно искать причины постоянных «похорон» дореволюционною студенчества — с конца 1890-х годов до революции 1917 года. По иронии судьбы именно эти годы стали пиком массового студенческого движения. Стремление узких «политиков» отделаться от студенчества хотя бы на словах показывает если не понимание, то ощущение ими «неудобства», то есть необходимости «подстраиваться» под корпоративные правила игры.

вернуться

340

Ленин В. И. Что делать? Наболевшие вопросы нашего движения // Он же. Избранные сочинения: В 10 т. М., 1984. Т. III. С. 34–56, 107–121 и др.

вернуться

341

Этим настроением проникнуты последние письма и статьи: Там же. Т. X. М., 1987. С. 363–367.