Особенно интересно проследить эту смену самоопределений и диспозиции отношений власти на примере области, казавшейся профессуре зоной своей абсолютной компетенции, — организации преподавания и учебного процесса. Студенты 1919–1920 годов, вернее, их лидеры чувствуют себя вправе не только вносить предложения по назревшим переменам, но и настаивать на своих вариантах. Так, по сути, именно они настояли на отказе от факультетской системы и занятиях по индивидуальному плану, принятом профессурой[165]. Последняя пошла на большие уступки студенчеству, повернувшись спиной к советской власти[166]. Университетский мир перевернулся.
Читатель может быть несколько удивлен, что, провозглашая в начале настоящей главы тезис о незначительности изменений в студенческом мире до 1920 года, мы утверждаем теперь, будто случились революционные перемены в самосознании петроградского студента в 1917–1920 годах. Это не совсем так: происшедшие перемены лежали по другую сторону студенческой «границы», нежели это подразумевалось в нашей общей предварительной гипотезе, — не между студентом и реальностью вне университета, не в рамках самого студенчества, а поверх внутриуниверситетской «границы» с профессурой, хотя и под влиянием внешнего мира.
Элементарные формы жизни
Переключим наше внимание на, казалось бы, ускользнувшие от анализа элементарные практики персонажей настоящего исследования — те, что также можно интерпретировать с помощью понятия «габитус». К ним относятся быт — распорядок дня, выбор местожительства, организация жилого пространства, привычные городские маршруты, различные формы заботы о своем теле, география отдыха и развлечений, — а также «духовные» проявления студенческой повседневности, как то: круг чтения, любимые театральные постановки, предпочтения в музыке, изобразительном искусстве, фотографии, кино; наконец, особую составляющую образуют стили сексуальной жизни во всем их многообразии — ухаживание и соблазнение, партнеры, нестандартное сексуальное поведение и т. д. В конечном счете речь идет о принципиально важных слагаемых групповой и индивидуальной идентичности[167].
Круг предпочтений формировался студентом так же рутинно, прозаически, как и «рождение» языка и мира университетской жизни — индивидуально, но в рамках возможного. Описать этот процесс тем труднее, что студенческий габитус перманентно менялся. Например, круг модного чтения образованной публики претерпел кардинальные трансформации с начала XX века: достаточно сравнить первые студенческие переписи, включавшие проблематику «любимой книги», с опросом студенток Высших женских курсов Петербурга в 1909 году — быстрое продвижение литературы модернизма налицо[168]. Многое заставляет предположить маленькую «революцию» в сексуальных отношениях: переход к смешанному образованию, либерализация дискурса о браке, ставшее заметным еще до 1917 года распространение психоанализа и — шире — дискуссий о поле[169]. Тем более нет сомнений в переменах географии передвижений и отдыха, организации жилого пространства, режима потребления и заботы о теле. Уловить нечто стабильное, но на фоне быстрых изменений — таков предмет настоящего параграфа (хотя рассмотрение этих сюжетов достойно нескольких монографий — при всех документальных лакунах для периода 1917 — начала 1920-х гг.).
Итак, быт. География мест проживания петроградских студентов в 1914–1920 годах существенно менялась в эпоху Гражданской войны в связи с кратковременным, но стремительным ростом контингента учащихся и его последующим не менее резким сокращением (фактор, действовавший внутри высшей школы) и по причинам перемен на рынке жилья (эмиграция хозяев, реквизиции, политика «уплотнений»), коммунальных услуг, голода, с падением роли денег, открытием общежитий, появлением неожиданных форм коллективной жизни студентов — коммун и т. п. Однако концентрация студенчества в центральных городских кварталах была тенденцией долгосрочного характера, которую революция и разруха не смогли кардинально переменить. Причины не требуют длинных объяснений: примерное совпадение географий учреждений высшего образования, культурной сферы и студенческого жилья очевидно[170]. Разумеется, и в центре студенты стремились найти квартиры (комнаты) по максимально низкой цене: например, на Васильевском острове или в доходных домах Петроградской стороны. Но студенческого квартала, в отличие от Парижа первой половины XIX века, Петроград не имел. Студенческое население жило дисперсно. Правда, еще до революции возникли «студенческие дома» — например, на Мытнинской набережной Петроградской стороны и около Политехникума, но они оставались маргинальным явлением, необходимым и одновременно доступным отнюдь не для всех учащихся. Крайние точки студенческой географии лежали за пределами обжитого центра: например, в северном пригороде — для политехников. Но даже учащиеся удаленных вузов стремились найти жилье ближе к центру; по крайней мере, так было в годы старого режима, когда городской транспорт функционировал еще исправно.
Квартира или комната (последнее — чаще) нередко снималась на двоих или более студентов, деливших арендную плату и коммунальные расходы. Обстановка или оставалась от хозяев, или ограничивалась (как правило) самыми элементарными объектами: стол, кушетка, настольная лампа. К ним могли добавляться платяной шкаф и книжная полка. Насколько аскетическим полагали студенты свой скудный быт? Аскетизм если и упоминается в письмах, мемуарах и «этнографических» текстах, то как вынужденный, обусловленный низкими доходами: нет и следа от идеологического аскетизма студенчества эпохи «хождения в народ»[171].
Распорядок студенческого дня сильно варьировался от индивида к индивиду и со дня на день. Неопределенность была его наиболее характерной чертой, сближавшей студента по образу жизни с маргиналами всех мастей и литературно-артистической богемой, то есть тоже маргиналами особого рода. Однако ординарный студент все же довольно часто присутствовал на лекциях и семинариях в вузе и участвовал в жизни студенческих организаций. Если он был в достаточной мере дисциплинирован, то его день начинался довольно рано, с тем чтобы можно было успеть на утренние лекции и в библиотеки, имевшие обыкновение закрываться в 3–5 часов пополудни[172]. Остаток дня мог быть посвящен студенческим делам, друзьям и знакомым или чтению и самостоятельной работе. Часто студенческие развлечения продолжались далеко за полночь, делая день петроградского вузовца длинным и разнообразным по впечатлениям. Однако здесь обрисован своего рода идеальный образ. Не стоит забывать, что многие прирабатывали уроками, забиравшими изрядную долю времени. Немало было и тех, у кого не было ни гроша на развлечения и даже на книги, а нередко и на сколько-нибудь сносную комнату. Недаром «этнограф» московского студенчества начала века П. Иванов вывел образ быстро деградирующего студента-бомжа[173]. Его день мог проходить в поиске пропитания и «бесцельном времяпрепровождении». Нам остается еще раз подчеркнуть удивляющие наблюдателя разнообразие и нестабильность студенческого расписания, ставшие чертой самосознания (как, впрочем, и желание добиться некоторого порядка, нормализовать свою жизнь). «Типичный студент таков — и он должен быть таковым».
Соответственно четкие маршруты студенческих перемещений также ограничивались университетом/институтом и библиотекой; для некоторых же они включали — пусть и время от времени — театры, музеи, студенческие и литературные кафе, публичные дома и т. д. По расположению места учебы и, нередко, жительства стрелка и набережные Васильевского острова и Невский проспект были главными студенческими артериями, а конки и извозчики — транспортными средствами (но многие перемещались пешком — ради экономии). Путешествующий пешком по центру студент имел, разумеется, несколько иную картину города, нежели постоянно пользующийся извозчиком. Однако габитус петроградского студента (именно как студента), представляемый в виде сложной классификационной динамической схемы или, скорее, сложного и запутанного переплетения таких самонастраивающихся схем, вряд ли ранжировал студенческие миры в зависимости от способа передвижения. Вообще переплетение в одном студенте габитусов «разного происхождения» еще более осложняет задачу: ведь наш учащийся мог быть сыном университетского профессора и крупного чиновника, учителя провинциального городка и зажиточного крестьянина и т. д. Насколько студенческий габитус вытеснял или подавлял все остальные? Скорее нужно говорить о сложном процессе совмещений, «притирок» и доминирования, которое и составляло индивидуальность каждого из акторов. При этом «чистый», надындивидуальный студенческий габитус — это не более чем удобная модель описания различных форм индивидуального поведения. Однако в том смысле, в каком наш студент все же оставался студентом, для него способ его передвижений не содержал конструктивного различия — в отличие, например, от стратегий поведения в университетском коридоре. Другое дело — рассматривать бытовые и прочие «мелочи» в общем контексте: тогда молодой пешеход неуловимо присутствовал в имидже свободного маргинала.
165
Жаба С. П. Указ соч. С. 13–14.
166
Общий язык был найден уже на июльском и сентябрьском (1918 г.) Всероссийских совещаниях деятелей высшей школы (Чанбарисов Ш. Х. Указ. соч. С. 111, 119).
167
Bourdieu P. La distinction: critique sociale du jugement. Paris, 1979. P. 422–431.
168
Ср.: Кауфман А. А. Русская курсистка в цифрах. С. 86–88; Радин Е. П. Душевное настроение современной учащейся молодежи по данным Петербургской общестуденческой анкеты 1912 года. Психологическая и социологическая самооценка. Разочарованность. СПб., 1913. С. 59–60 и др.
169
Engelstein L. The Keys to Happiness: Sex and the Search for Modernity in Fin-de-Sièle Russia. Ithaca; L., 1992. P. 215–420; Эткинд A. M. Эрос невозможного: История психоанализа в России. М., 1994. С. 171–214; Он же. Содом и Психея: Очерки интеллектуальной истории Серебряного века. М., 1996. С. 59–139.
170
Kassow S. D. Op. cit. P. 71; Кареев Н. И. Прожитое и пережитое. С. 223.
171
Иванов П. Студенты в Москве. С. 12–38.
172
Кауфман А. А. Указ. соч. С. 81–84.
173
Иванов П. Указ. соч. С. 153–172.