Скрупулезный исследователь, всегда открытый интеллектуальным новациям, человек принципов, чуждый всякому догматизму (его личная скромность не позволяла ему превратить в догму свои собственные убеждения), Ю. Л. Бессмертный внес, по-видимому, наиболее заметный вклад в развитие постсоветской историографии.
16. Большая элегия Марку Блоку
Джон Донн уснул, уснуло все вокруг.
Уснули стены, пол, постель, картины,
уснули стол, ковры, засовы, крюк,
весь гардероб, буфет, свеча, гардины.
Уснуло все. Бутыль, стакан, тазы,
хлеб, хлебный нож, фарфор, хрусталь, посуда…
Строки Иосифа Бродского приходят на память при чтении книги профессора Московского университета И. С. Филиппова «Средиземноморская Франция в раннее Средневековье»[302]. Бродский на двух страницах составил каталог вещей, уснувших вместе с Джоном Донном, Филиппов на восьмистах страницах составил каталог вещей, окружавших обитателей Прованса и Лангедока в V–XI вв., а также латинских терминов, которыми эти вещи обозначались:
«Основой экономики Средиземноморской Франции издревле было хлебопашество. В первую очередь сеяли пшеницу (разных сортов, включая полбу), реже — ячмень, овес и рожь… Самым надежным, не допускающим толкования названием пшеницы, следует считать слово triticum. Чаше, однако, сталкиваешься со словом frumentum, которое могло означать и пшеницу, и зерно вообще… Ячмень выращивался в регионе издревле… Третьей по значимости культурой был овес, для обозначения которого наряду с древним словом avena использовалось также неизвестное классической латыни слово civata… Список замыкает просо (milium) — культура уже не зерновая, а крупяная. Просо требует богатых почв и много влаги» (с. 271–278).
В наши дни трудно удержаться от иронии, говоря о фолианте, посвященном генезису феодализма на пространстве между Коста Браво и Ниццой. Ирония, однако, оправдана лишь отчасти. Речь идет о беспрецедентном, причем не только для отечественной, но и для зарубежной историографии труде — беспрецедентном как по фундаментальности, так и по нежеланию считаться с условиями места и времени своего появления.
Медиевистика традиционно занимала особое место в историографии, в том числе советской. Она была, по словам А. Я. Гуревича, «полигоном», на котором разрабатывались новые подходы и методы исследования[303]. Поэтому появление первого в постсоветский период фундаментального исследования по истории Средних веков не может не вызвать интерес. Мы жалуемся на отсутствие оригинальных исследований, причем не только по Средневековью. Книга Филиппова дает повод — и материал — для того, чтобы задуматься о состоянии и тенденциях развития российской историографии.
Начну со структуры книги. После двух глав об историографии и источниках следуют главы «Земля и люди» (рассказывающая о природной среде, населении, территориальной организации и формах поселений) и «Аграрный строй» (повествующая о наборе сельскохозяйственных культур, севообороте, аграрном пейзаже и т. д.). Эти две главы слабо связаны с проблематикой генезиса феодализма, к которой автор обращается в трех завершающих главах — «Формы социально-экономической организации» (в ней анализируются соотношение крупной и мелкой собственности, размеры хозяйств, общинный строй и рынок), «Социальная структура» и «Отношения собственности». Последняя глава, занимающая около 200 страниц, является концептуальным центром книги.
Судя по оглавлению, перед нами — традиционная региональная монография по социально-экономической истории. Впрочем, не совсем традиционная, хотя бы потому, что автор пытается соединить две традиции — марксистской историографии и французской школы «Анналов». Третья и четвертая главы книги заставляют вспомнить Марка Блока с его вниманием к истории экономического быта и к исторической географии, четвертая, пятая и шестая — советскую аграрную историю 1960-х гг. В целом в тональности книги Блок, пожалуй, преобладает над Марксом, но это — Блок, прочтенный глазами марксиста: историк аграрного пейзажа, но не историк ментальностей. То, что произошло в историографии начиная с 1970-х гг., а именно «поворот к ментальностям», распространение исторической антропологии и микроистории, вызывает у Филиппова недоумение и неприятие. Соответственно и переворот в отечественной медиевистике, осуществленный в 1970–1980-е гг. А. Я. Гуревичем, Л. М. Баткиным, Ю. Л. Бессмертным и другими историками культуры, кажется, целиком прошел мимо него.
Книга возвращает нас в умственную вселенную 1960-х гг. Она окутана элегической грустью по безвозвратно ушедшему времени, которое автор напряжением мысли пытается воскресить хотя бы в пространстве книги.
Главным достоинством работы, безусловно, является исключительная эрудиция автора и высокое качество работы с источниками. Список литературы включает около 1500 наименований. Автор знаком едва ли не со всеми относящимися к теме опубликованными и рукописными источниками, в том числе и с разбросанными по южно-французским архивам. По собственному признанию, он потратил год только на чтение житий местных святых, выуживая из них сведения о сельскохозяйственных культурах и формах поселений. Излюбленным жанром современной историографии, иронизирует Филиппов, является монографическая разработка одного источника — жанр (добавлю от себя), экономный с точки зрения затраты исследовательских усилий. В самом деле, важной составляющей всякой научной парадигмы является общественное согласие по поводу количества труда, подлежащего затрате на исследование определенного типа. Книга Филиппова — не из современной микроисторической парадигмы, все принятые сегодня нормы затраты труда автором перекрыты многократно. Коллеги не обязательно будут ему за это благодарны: заданная им планка многим покажется нерационально высокой.
Но Филиппов не просто прочел огромное количество источников. Он проявил незаурядное мастерство в интерпретации их данных. Главный принцип его подхода к источникам — анализ их как системы. Применительно к изучаемым в книге периоду и региону это особенно необходимо — в силу фрагментарности источников. Автор работает в стиле так называемого «источниковедческого модерна». Этот подход, характерный для отечественной медиевистики, был разработан в основном на материале русской средневековой истории в 1970–1980-е гг. и исходит из того, что источник не просто отражает социальную реальность, но является ее частью. Следовательно, даже если в источнике нет сведений по интересующему историка вопросу, например, о составе крестьянских повинностей, само по себе отсутствие сведений информативно: оно означает, что хозяйственный механизм данного общества не нуждался в их фиксации, а это проливает свет и на сам механизм. Историк, как палеонтолог, по фрагменту механизма, воплощенному в источнике, может попытаться реконструировать этот механизм в целом. Именно таким путем движется Филиппов на лучших страницах своей книги.
Во всеоружии источниковедческой техники Филиппов взялся за разрешение проблемы генезиса феодализма, причем поставленной в терминах советской историографии 1960-х гг. В зарубежной историографии, и прежде всего французской, недавно оживленно дебатировался вопрос о «феодальной революции тысячного года». По мнению ряда историков, около 1000 г. позднеантичное в основе своей общество стремительно трансформировалось в общество феодальное. Движущей силой этого развития явилось создание юрисдикционной сеньории (т. е. передача королевской властью ряда своих функций местным землевладельцам). Напротив, согласно Филиппову генезис феодализма начался раньше 1000 г., происходил постепенно и состоял не столько в наложении политических институтов «сверху», сколько в саморазвитии новых социально-экономических отношений «снизу». Иными словами, последним веяниям «буржуазной историографии» автор противопоставляет марксистскую правду своих учителей, деятельность которых он оценивает как «научный подвиг» (с. 554).