Изменить стиль страницы

Отсюда открывается путь к реконструкции не более, не менее как «французского духа», который из сказок перешел в национальную культуру и по сию пору ее определяет. В одном месте Дарнтон характеризует «французскость» как «ироническое отстранение» (с. 78), но у него есть и другие формулировки: «Мир состоит из дураков и плутов: лучше быть плутом, чем дураком» (с.82). Француз был плутом — плутом и остался, только «вместо того, чтобы обманывать местного феодала, он старается недоплатить налоги и обвести вокруг пальца всемогущее государство» (с. 83). Любопытно, что французским плутням Дарнтон противопоставляет «англосаксонскую противоположность» в виде «протестантской этики» с ее «формулой завоевания мира» (с. 79). Поэтика недоговорок на фоне подобных рассуждений предстает несомненным интеллектуальным достижением.

13. Спиной к ветру: история без надзора

Во второй половине 1980-х гг. идеологический контроль над советской историографией стал резко ослабевать, а после падения коммунистического режима и вовсе сошел на нет. Можно было бы ожидать, что исчезновение цензуры приведет к историографическому ренессансу. Однако этого не случилось. Стремление к внутреннему обновлению оказалось чуждым российской историографии. История долго оставалась неподвижной в мире, изменявшемся с поразительной скоростью.

Это противоречие ощущалось с самого начала эпохи гласности, когда публичные дебаты о советском прошлом, и прежде всего об оценке сталинизма, поставили советскую историографию в двойственное положение. Как известно, они ознаменовали идеологический крах коммунистического режима, который потерпел свое последнее поражение на территории истории, всегда служившей ему главным источником легитимизации. В масштабе общества конец 1980-х гг. увидел революцию в историческом сознании. Но в масштабе исторической профессии эта революция сопровождалась почти всеобщим боязливым молчанием, иногда нарушаемым внутрицеховыми раздорами, которые за редкими исключениями не имели общественного резонанса. Советское прошлое было подвергнуто переоценке прежде всего благодаря усилиям писателей, журналистов, социологов и экономистов. Когда же голоса цеховых историков раздавались в общественной жизни, они выражали чаще всего стремление преподать урок профессионализма политикам и журналистам, которые претендовали на понимание истории, но не нюхали пыли архивов.

Тем не менее демократическое движение имело место и в среде историков. Его бесспорным вождем — или, скорее, символом и рупором, поскольку у движения почти совершенно отсутствовала организация — был Ю. Н. Афанасьев. Но радикализм реформаторов истории смягчался по мере того, как от критики режима они переходили к критике собственно историографии. Реформаторы требовали прежде всего положить конец идеологическому надзору над научными исследованиями и административному контролю над научными учреждениями, обеспечить историкам доступ в архивы, разрешить им изучать белые пятна истории, облегчить международные контакты… В петициях, которые ученые обращали к властям, речь шла преимущественно о политических условиях научных исследований. Подобные ограничения, конечно, следовали из самого жанра петиций, но это был единственный жанр, в котором нуждалось реформаторское течение: за исключением нескольких мелких групп историков, большинство представителей профессии не было расположено ставить под сомнение интеллектуальную практику советской историографии. Если многие руководители научных учреждений (в том числе и весьма далекие от демократической идеологии) поддержали реформаторское движение, то это потому, что оно хорошо соответствовало общей тенденции советского истеблишмента, который стремился к реформе центрального аппарата, чтобы расширить собственное влияние.

К 1990 г. буря над историей начала ослабевать. Коммунистическая идеология была отвергнута, а новый социальный проект основывался не столько на «национальной» традиции, сколько на идеализации Запада[261]. Поэтому исчезли и причины, в результате действия которых история в 1980-е гг. оказалась в центре публичных дебатов. К историкам перестали обращаться с призывом «сказать, наконец, правду» (что в предшествующие годы повергало их в панику). Общество оставило историю в покое, и ученые воспользовались этим, чтобы продолжать заниматься своим ремеслом точно так же, как занимались им раньше. Хотя они и получили доступ в ранее закрытые архивы и занялись белыми пятнами советской истории, общее положение дел в историографии первой половины 1990-х гг. могло быть охарактеризовано словом «стагнация». Лишь постепенно, ближе к концу десятилетия, в историографии, как и в других социальных науках, стали намечаться признаки методологического обновления и появились новые для России направления исследований.

Между тем масштаб перемен, происшедших в России на грани 1980–1990-х гг., заставлял думать об обновлении истории в гораздо более радикальном смысле, чем просто в смысле переоценки советского прошлого. Обновить историю означает прежде всего найти новые исторические объекты и новые методы их исследования. Это означает, далее, изменить внутренний порядок исторической проблематики и тем самым — тематизацию мира, иными словами, обнаружить новые измерения человеческой личности. Но мы открываем новые аспекты истории не в прошлом (и не в его следах): история организует прошлое в зависимости от настоящего[262]. Ее пишет не абстрактный дух времени, а «существа из костей и плоти», подобные тем, которые действуют в самой истории. В самом деле, как и всякое человеческое творение, история есть символическая форма, которая позволяет выразить «все человеческое» своих создателей[263], начиная от системы ценностей и вплоть до когнитивных механизмов. Но в той мере, в какой «все человеческое» организуется вокруг идеи личности, последней референцией истории, по-видимому, является концепция личности, защищаемая той или иной эпохой или группой ученых.

Такова гипотеза, отправляясь от которой я попытаюсь рассмотреть советскую историографию как символическую форму, чтобы объяснить ее долгую неподвижность в меняющемся мире. В самом деле, маловероятно, чтобы история смогла ответить на духовные потребности своего времени и, следовательно, мобилизовать психологическую энергию, необходимую для интеллектуальных достижений, если она не умеет выразить нечто экзистенциально важное как для историков, так и для их читателей.

Социальные науки не являются исключением из правила, согласно которому любая профессиональная деятельность является частью значимого социального поведения индивида. Как и всякая символическая форма, история имеет собственные ресурсы для выражения идеала личности своих создателей. Анализ советской историографии позволяет утверждать, что ее система кодов основана на тематизации мира, которую она осуществляет в форме тематической рубрикации истории[264].

Появившаяся в европейской мысли вместе с различием государства и общества, тематическая рубрикация стала общепринятым «метаязыком» историографии только к концу XIX в., когда она была достаточно банализирована историками позитивистской (или, как иногда говорят, методической) школы. Рубрикация, свойственная советской историографии в сталинскую эпоху, состояла в разделении всеобщей истории на три сферы или уровня: историю социально-экономическую, социально-политическую и идейно-политическую. Самой группировкой исторических фактов эта схема допускала только один тип исторического анализа, а именно взгляд на историю с точки зрения классовой борьбы. В самом деле, в сфере социально-экономической демонстрировалось существование классов, их борьба составляла основное содержание социально-политической истории и отражалась «в области идеологии» в сфере политико-идеологической. Экономическое развитие изучалось только в той мере, в какой его результатом было возникновение определенной структуры производственных отношений (т. е. отношений классов). Сложность социальных водоразделов была сведена к экономическим границам. Истории учреждений не существовало вовсе. «Форма» государства воспринималась как факт второстепенной важности, историков интересовала лишь его социальная функция — обеспечивать господство определенного класса. Аналогично обстояло дело с культурой, которая сама по себе не представляла для марксистов никакого интереса.

вернуться

261

Хапаева Д. Р. Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2002.

вернуться

262

Febvre L. Combats pour l’histoire. Paris: A Colin, 1965. P. 438.

вернуться

263

Meyerson I. Les fonctions psychoiogiques et les oeuvres. Paris: Vrin, 1948. P. 69.

вернуться

264

Термин рубрикация заимствован у А. Маслоу: Mitslow A. The Psychology of Science. New York; London: Harper and Row, 1966. P. 29–81.