Изменить стиль страницы

Видя в Буленвилье в первую очередь образцового носителя дискурса «войны рас»[125], Фуко проходит мимо одной очень важной традиции во французской политической мысли раннего модерна, в контексте которой все чаще начинают рассматривать творчество этого мыслителя современные исследователи. Это традиция французского конституционализма[126]. К ней относят также Шарля-Луи де Монтескьё и Габриэля Бонно де Мабли — авторов, в чьих сочинениях тема франкского завоевания занимает столь же заметное место, что и у Буленвилье. Всех их объединяет поиск исторического raison d'être французского государства. Расходясь в оценке современного режима (Монтескьё был гораздо более лоялен к системе монархической власти, чем Буленвилье и Мабли, в то время как Мабли, в отличие от Буленвилье и Монтескьё, считал дворян узурпаторами, а не носителями древних франкских свобод), они искали в прошлом образец совершенного политического устройства, в возвращении к принципам которого видели спасение государства от деградации, будь то в форму восточной деспотии или корыстолюбивой «аристократии». Можно было бы сказать вслед за Фуко, что эта традиция также демонстрирует определенный «историко-политический континуум», но такой, в котором борьба за власть умиротворяется с помощью истории. Ни один из упомянутых мыслителей не был политическим реформатором[127]. И не случайно, что влияние этой традиции на общественную мысль прекращается с началом Французской революции.

Однако Буленвилье дорог Фуко как радикальный политический мыслитель. Замысел Фуко состоял в том, чтобы максимально радикализировать функцию политики: увидеть ее вне институтов государства, представить ее как нечто такое, что до конца не подчиняется предписываемым ей задачам, нечто предельно антиутопичное. И история выступает у него областью такой неотчуждаемой, «чистой» политики. История должна представлять принцип неравенства, гетерогенности настоящего и прошлого, принцип вражды, бесконечный ресурс недовольства существующим положением дел. Все это он находит у Буленвилье. Однако Фуко не замечает, как в лоне истории политика теряет своего субъекта и перестает опознаваться в собственном качестве. Французское дворянство/аристократия (которое, в отличие от английских парламентариев, не апеллирует ни к какому юридическому праву, но только к факту завоевания) никогда не выступало самостоятельным субъектом политики, понятой как борьба за власть (или против власти). В лучшем случае, если трактовать Буленвилье, Монтескьё и отчасти даже Мабли как выразителей дворянской идеологии, приверженцев известного thèse nobiliaire[128], этому сословию можно вменить желание ограничить суверенную власть конституцией: идет ли речь о всесословном представительстве — Генеральных штатах (как у Буленвилье и Мабли) или о дворянстве как о своеобразной «промежуточной власти», призванной поддерживать обратную связь между монархом и его подданными (как у Монтескьё). Поразительно, что, согласно Фуко, именно у этой тщедушной, эфемерной политической фигуры буржуазный универсализм отнимает воинствующий «историко-политический» дискурс и превращает его в конечном итоге в орудие биополитики. Выходит, что в истории суверенной власти от абсолютизма до «государственного расизма» дворянский историзм был единственным и довольно странным эпизодом, когда политика перестала служить универсальным целям и обнаружила свою партикуляристскую основу — господство одних людей над другими.

Но означало ли это господство реальную политическую власть? Думается, что как раз наоборот. Именно потому, что дворянство/аристократия не могло обладать такой властью, Фуко удается с помощью Буленвилье высвободить отношения господства, силовые отношения, которые оставались заблокированными внутри юридической модели суверенитета. Суверенная власть скрывает эти отношения, потому что это всегда действующая универсальная власть, власть Закона. Но господство — это только историческая аура власти, знак ее утраты в настоящем. Применительно к феномену дворянского историзма можно даже утверждать, что господство — это способ уклонения от борьбы за реальную власть, бесконечный регресс воли к политической власти в сторону некоей почти мифической варварской свободы, мерцающей во мраке прошлого. Такая инфинитизация истории скорее позволяет говорить об историко-политическом дисконтинууме или, во всяком случае, заставляет усомниться в однонаправленности векторов истории и политики, в терминах которой Фуко характеризует дискурс аристократии. Если принять во внимание, что это движение по линии истории должно создавать общество как нового «историко-политического» субъекта, то ясно одно — такое общество никогда не сольется с государством, не признает его «своим», поскольку история всегда будет служить ему матрицей, неизменно подтверждающей коренное расхождение его собственных интересов и универсалистских притязаний государства. В этом смысле подобного рода дискурс никогда не может быть полностью и без остатка присвоен государством. Думается, что Фуко, говоря о его «этатизации» и «самодиалектизации», продолжает мыслить дворянство/аристократию как класс, обреченный на поражение в своей политической войне. И, возможно, это мешает ему разглядеть в исторических сочинениях Буленвилье признаки совсем другой войны, которая ведется вопреки логике политической целесообразности.

Союз в отношениях между Историей и Политикой, который, согласно Фуко, определяет существо упомянутого дискурса, устанавливается благодаря Войне. Она является тем оператором, который должен обеспечивать параллелизм исторического исследования и политического расчета. Но это очень странный и двусмысленный оператор. Можно было бы говорить о том, что сама Война располагается в области Политики, поскольку ведется ради достижения определенной политической цели — завоевания власти. Однако это было бы поспешное и не вполне корректное утверждение. Фуко недаром переворачивает тезис Клаузевица и настаивает на том, что Политика является частью Войны, «продолженной другими средствами». Совершив эту инверсию, он необычайно расширяет область Истории, которая теперь, по его словам, «не имеет никаких краев, окончаний, границ […] [ее] даже нельзя назвать областью относительного, ибо она не находится в связи с чем-то абсолютным, история — это бесконечность, которая в некотором роде лишена относительности, бесконечность вечного ее растворения в механизмах и событиях, олицетворяющих силу, власть и войну»[129]. Иначе говоря, Историю также можно мыслить в качестве продолжения Войны, в качестве особой формы ее ведения, предоставляющей сведения о раскладе противоборствующих сил, об их динамике, ведущей счет победам и поражениям и т. п. Но о каком театре военных действий здесь идет речь? Кто ведет эту кампанию? В строгом смысле у нее только два контрагента — общество и государство. И очевидно, что общество находится в более выгодной позиции, поскольку именно оно открывает Войну в ее «вечном» историческом измерении, в то время как государство пребывает в области Политики и, в лучшем случае, знает о ней только как об инструменте поддержания законной власти[130].

Однако для Фуко такое соотношение сил между обществом и государством имеет отнюдь не перманентный характер. Оно сохраняется только в пределах краткой судьбы «историко-политического» дискурса. Когда государство присваивает его себе, Война с обществом превращается в заботу об оздоровлении населения, а История уступает свое место биологии и медицине. Но почему такое присвоение вообще могло произойти? Объективно говоря, это не тот вопрос, который нам следует задавать Фуко. Самый простой и обескураживающий ответ на него состоит в том, что «историко-политический» дискурс прекращает свое существование ровно в тот момент, когда Фуко начинают интересовать совсем другие темы и сюжеты, связанные с проблематикой «биополитики» и «управления» (gouvernementalité). Тем не менее, оставаясь в пределах одного только текста «Нужно защищать общество», можно предположить, что причиной столь непродолжительной жизни этого дискурса является неудавшийся эксперимент с переворачиванием тезиса Клаузевица. Даже сведя Политику до уровня средства, с помощью которого ведется Война, Фуко не увидел в последней никакого собственного основания, которое мыслилось бы независимо от политической мотивации, от борьбы за власть. В лучшем случае Война выступает у него как принцип, помогающий обществу обнажить исторический генезис суверенной власти, вскрыть тот механизм господства, который она тщательно скрывает. Однако само общество, по сути, не представляет по отношению к государству никакой «историко-политической» альтернативы: оно также ведет Войну за власть и лишь откровеннее демонстрирует пронизывающие его отношения господства.

вернуться

125

Традиция видеть в Буленвилье своеобразного «проторасиста» имеет давние корни. Вероятно, такому взгляду во многом поспособствовал Жозеф-Артюр де Гобино, бывший большим поклонником Буленвилье. Ханна Арендт называет Гобино «последним наследником Буленвилье» (Арендт Х. Истоки тоталитаризма / Пер. И. В. Борисовой, Ю. А. Кимелева, А. Д. Ковалева, Ю. Б. Мишкенене, Л. A Седова под ред. М. С. Ковалевой, Д. М. Носова. М.: ЦентрКом, 1996. С. 245). Но та же Арендт уточняет, что «в теории Буленвилье речь идет все еще о людях, а не о расах, она основывает право высшего слоя людей на историческом деянии, завоевании, а не на физическом факте» (Там же. С. 235). Как подсказывают редакторы, готовившие к публикации «Нужно защищать общество», Фуко мог читать «Мемуары о дворянстве Французского королевства» Буленвилье в приложении к работе Андре Девиве «Чистая кровь», где прослеживается прямая связь между «расовым» мышлением дворян и более поздними расово-биологическими теориями (Devyver A. Le Sang épuré. Les préjugés de race chez les gentilhommes français de l'Ancien Regime. Bruxelles: éditions de l'Université, 1973). Критику такого подхода см. у Эллиса (Ellis Н. Op. cit. P. 5, 7, 154). Анахронистическим считает подход Девиве и Робер Десимон: «Столь же неадекватным является более или менее сознательное наложение друг на друга контекстуальных понятий, будь то расизм или идея природной наследственности, абсолютно немыслимых до появления трудов Гобино и натуралистов от Бюффона до Дарвина. До XVIII века „раса“ — это не что иное, как патрилинейность, а „наследственность“ была исключительно юридическим термином, означавшим передачу имущества, а не естественных свойств» (Десимон Р. Дворянство, «порода» или социальная категория? Поиски новых путей объяснения феномена дворянства во Франции нового времени / Пер. С. Е. Летчфорда и П. Ю. Уварова // Французский ежегодник 2001. http://annuaire-fr.narod.ru).

вернуться

126

Джонсон Кент Райт, разделяющий с Квентином Скиннером и Джоном Пококом их интерес к классической республиканской традиции в Европе раннего модерна, считает Буленвилье представителем французского республиканского конституционализма: «Его часто порицают как аристократического или даже расистского реакционера, но очевидно, по сути, он был классическим республиканцем» (Wright J. К. The idea of republican constitution in Old Regime France // Republicanism: a shared Europian heritage / Ed. by Q. Skinner and M. van Gelderen. Cambridge: Cambridge University Press, 2000. Vol. 1. P. 290). Тему отношения Буленвилье с этой традицией обсуждает также в своей работе голландская исследовательница Аннелин де Дейн: De Dijn A. French political thought from Montesquieu to Tocqueville: Liberty in a levelled society? New York: Cambridge University Press, 2008. P. 14–20.

вернуться

127

Реформаторская деятельность Буленвилье ограничивается, по сути, тольксгдвумя проектами, которые были предложены им в письмах к герцогу Орлеанскому: 1). он предлагал созвать Генеральные штаты, чтобы кассировать долги, оставленные Людовиком XIV; 2). он предлагал учредить «Главную палату дворянства», где бы велся «каталог» всех дворян королевства. Ни один из этих проектов не был реализован. См. об этом: Ellis Н. Op. cit. Р. 106–112.

вернуться

128

Как это делает Райт (см.: Wright J. К. Op. cit. P. 290).

вернуться

129

НЗО. С. 72–73.

вернуться

130

В этом, согласно Фуко, состоит преимущество Буленвилье в сравнении с Макиавелли: «…для Макиавелли история не была той областью, где нужно анализировать властные отношения. История была для него областью примеров, своего рода сборником юриспруденции или тактических моделей, могущих служить образцом для власти» (НЗО. С. 184).