Чтение романа провоцирует селекцию и вынесение оценок, что на самом деле оборачивается культурным опознанием читателя, его интеллектуальной идентификацией.
При первом приближении роман В. Набокова «Дар» представляется идеальным примером произведения с открытой структурой, определение ее дает в своей книге «Открытое произведение» У. Эко[241]. Отдельные элементы текста обладают большой композиционной свободой, могут образовывать новые группировки, приобретая дополнительное прочтение. Например, два вымышленных диалога между поэтами, Кончеевым и Годуновым-Чердынцевым, расположенные симметрично в главах I и V, объединившись, приобретают признаки самостоятельного произведения; аналогичный опыт можно проделать и с монологами А. Я. Чернышевского, извлекая их из разных мест повествования (глав I и V); легко тасуются рецензии, и, наконец, последние страницы романа, смыкаясь с первыми, прочитываются как подготовка, проба пера перед созданием большого произведения.
Открытость романа неоднократно декларируется, особенно на уровне интерпретативных читательских возможностей. Последние строки «Дара» служат прямым приглашением читателя к участию в творческом процессе (прочтение отождествляется с воспроизведением и, следовательно, приравнивается к созиданию):
«Прощай же, книга! Для видений — отсрочки смертной тоже нет. С колен поднимется Евгений, — но удаляется поэт. И все же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть… судьба сама еще звенит, — и для ума внимательного нет границы — там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, — и не кончается строка».
Эта демонстративная незавершенность содержит не только собственное объяснение: интерпретация «внимательного ума» продлит текст, но, в свою очередь, является продолжением-воспроизведением пушкинского приема открытой романной концовки. Отсыл к «Евгению Онегину» очевиден.
В этой связи важно определение читателя, которое в эпатажной формулировке дается в романе: «Настоящему писателю должно наплевать на всех читателей, кроме одного: будущего, — который, в свою очередь, лишь отражение автора во времени» (с. 381). Значение его реализуется не только буквально — в закреплении за читателем креативных функций, но и в более широком смысле — в системе литературы, культуры, где созидательный акт есть воспроизведение уже реализованного однажды сюжета, идеи, темы, персонажа, приема… в чем сказывается одновременно его повторяемость и оригинальность. Отражение автора в будущем может быть пародийным, пародируемым, метафорическим, компилятивным, клишированным — в зависимости от зеркала дарования, в которое будет заглядывать творящий.
Такое понимание творческого процесса определило пространственную структуру романа «Дар». Она предполагает наличие известного набора сюжетов, образов, приемов. Условие это оглашается неоднократно. Приведу несколько примеров из размышлений о творчестве Годунова-Чердынцева:
«Если бы он не был уверен (как бывал уверен и при литературном творчестве), что воплощение замысла уже существует в некоем другом мире, из которого он его переводил в этот, то сложная и длительная работа на доске была бы невыносимой обузой для разума».
О будущей книге:
«Временами я чувствую, что где-то она уже написана мной, что вот она скрывается тут, в чернильных дебрях, что ее нужно только высвободить по частям из мрака, и части сложатся сами…»
«Это странно, я как будто помню свои будущие вещи, хотя даже не знаю, о чем будут они. Вспомню окончательно и напишу», — признается Федор Зине.
Оригиналы художественных произведений существуют в ином пространственном измерении, отделенном от настоящего тайной, и творчество возможно только на грани этой тайны. «Мысль любит занавеску, камеру обскуру, — говорит Кончеев. — Солнце хорошо, поскольку при нем повышается ценность тени» (с. 379).
Попытка к постижению приводит к абсурду («попытка постижения мира, — говорит Годунов-Чердынцев, — сводится к попытке постичь то, что мы сами создали как непостижимое. Абсурд, до которого доходит пытливая мысль, — только естественный видовой признак ее принадлежности человеку», с. 384), и более того, наказуется. Так, объясняя свое нежелание разбирать собственные стихи, Кончеев приводит в пример молитву, которой его научила мать:
«Эту молитву я помнил и повторял долго, почти до юности, но однажды я вник в ее смысл, понял все ее слова, — и как только понял, сразу забыл, словно нарушил какие-то невосстановимые чары. Мне кажется, что то же самое произойдет с моими стихами, — что если я начну о них осмысленно думать, то мгновенно потеряю способность их сочинять».
Другой пример — Н. Г. Чернышевский:
«За все мстят ему боги: за трезвый взгляд на отвлеченные розы, за добро в беллетристическом порядке, за веру в познание…»
Творчество манифестируется как перевод из этого вечного таинственного пространства в мир актуального авторского сознания (повторяю отрывок из приведенной выше цитаты: «…воплощение замысла уже существует в некоем другом мире, из которого он его переводил в этот…», (с. 192), как возвращение из небытия, из неизвестности. Примером может служить роман Годунова-Чердынцева об отце, который «загадочно погиб» (с. 154) на пути из Азии. Заслуживает внимания и прием ввода этой темы в текст «Дара». Федор решает написать об отце и тем самым сделать попытку вернуть, воскресить его, читая «Путешествие в Арзрум» Пушкина. В качестве кодированного сигнала приводится близлежащая к «ответу» цитата: «Оне сидели верхами, окутанные в чадры; видны были у них только глаза да каблуки». И если читатель заглянет в пушкинский текст по указанному адресу, то уже в третьем абзаце найдет объяснение:
«Несколько грузин сопровождали арбу. „Откуда вы?“— спросил я их. — „Из Тегерана“ — „Что вы везете?“ — „Грибоеда“. — Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис […] Он погиб под кинжалами персиян, жертвой невежества и вероломства»… «Написать его биографию было бы делом его друзей…» (т. VII, с. 740).
Произведение Пушкина вплетается в повествование «Дара», становится одним из текстов этого романа о литературе.
Художественное воплощение отождествляется в «Даре» с воскресением. Например, думая о семье Чернышевских, Годунов-Чердынцев ощущает, что «все это отслужившее, само собой смоталось, кончилось, как накрест связанный сверток жизни […] Его охватило паническое желание не дать этому замкнуться так и пропасть в углу душевного чулана […] помочь ему произрасти по-новому. Есть способ, — единственный способ» (с. 378).
Креативными признаками наделены в романе сны (с. 395–399), мечты (с. 132–139), размышления («где-то есть капитал, с коего надо уметь получать при жизни проценты в виде снов, слез счастья, далеких гор», с. 184), бред (с. 27–30), воспоминания (с. 16–25), любовь (с. 169).
Как уже было сказано выше, творчество в романе понимается как перевод. Приведу несколько примеров реализации этого приема.
1. Из жизни — в текст. Иллюстрацией служит начало романа — описание въезда в дом новых жильцов, которое внезапно оказывается литературным текстом: «Кто-то внутри него, за него, помимо него, все это уже принял, записал и припрятал» (с. 10); сюда же можно отнести перевод воспоминаний в текст и обратно, например, стихи Годунова-Чердынцева в главе I:
«Теперь он читал как бы в кубе, выхаживая каждый стих, приподнятый и со всех четырех сторон обвеваемый […] деревенским воздухом […] Другими словами, он, читая, вновь пользовался всеми материалами, уже однажды собранными памятью для извлечения из них данных стихов».
241
Eco U. L’oeuvre ouverte. Paris, 1965.