Изменить стиль страницы

— Кто здесь Левин? — спросил офицер, явившийся с командою арестовать весь Предтеченский монастырь вместе с игуменом, Левиным и братиею. — Кто Левин?

— Се аз! — отвечал тот. — Я тот, которого вы ищете.

Он чувствовал, что только теперь начинается его дело, его борьба.

Игумен Феодосий, который еще так недавно посвящал его, плачущего, смиренного, которому этот робкий неофит покорно подавал ножницы для пострижения, — Феодосий не узнавал его. Арестуемый, падая на скамью в изнеможении, старый игумен шептал с ужасом: «Сатано! Сатано! Сатано!.. Аминь-аминь, рассыпися»...

Только у старца Ионы, с которым Левин успел подружиться в монастыре и влить в этого старика каплю своей энергии, дико блеснули глаза при арестовании, и он проговорил, глядя на Левина:

— Пускай прежде повесят нас под образами, а там и обдирают с них ризы.

Когда потом Левина, в губернской канцелярии, заковывали в железа, он, протягивая руки и ноги, сказал:

— И нозе мои, и руце мои, и главу мою закуйте... Закуйте и язык мой, да души не закуете...

На него закричали, чтоб он замолчал.

— Что кричишь? — Бей тростию по главе, рукою по ланитам... Сподоби мя оплевания.

Вместе с ним заковали и доносчика, реалиста Каменщикова.

— О, Варрава! Варрава! Ты не умер еще, — проговорил как бы про себя Левин, садясь с своим доносчиком в телегу, которая должна была везти их в Москву, как важных государственных преступников.

С ними отправлен был сержант Арцыбашев.

Дорогой Левин ласково заговорил с своим доносчиком, расспрашивал его о семье, о детях; но тот всю дорогу упорно молчал, раз навсегда заявивши: «Мне с тобой разговаривать не след, да и не о чем, мое дело сторона».

Левина везли из Пензы на Муром. Когда проезжали лесом, Левин попросил Арцыбашева остановиться.

— Для чего? — спросил Арцыбашев.

— Богу помолиться... Тут недалече покоится прах сестры моей, персть ее, пыль, зола.

Арцыбашев позволил. Левин, выйдя из телеги, упал на колени и поцеловал землю. При этом кандалы зазвенели на нем.

— Слышишь, сестра моя, слышишь? — сказал он восторженно. — Это не оковы звенят, не железо, а золото... Из него куют мне золотой венец вместо тернового.

И он снова поцеловал землю.

— Прощай, прощай, прощай! Скоро увидимся.

Встав с земли и подняв руки к небу, он радостно воскликнул:

— Вон она, над лесом летит! Это душа ее... золотой венец, золотые волосы!

Потом, оборотясь лицом к западу, с горестью произнес:

— А ты где? Ты где, добрая моя? Увижу ли тебя когда-нибудь?

17 апреля Левина привезли в Москву и сдали в Тайную канцелярию. Все, что он имел, отобрали у него. Когда в Муроме отказались дать почтовых лошадей под колодников, то Левин сам купил для дальнейшего своего следования вместе с своим доносчиком и сержантом, купил на свой счет телегу, сбрую и пару лошадей, одну каурую, а другую гнедо-пегую... Таковыми названы эти исторические лошади в следственном архивном деле о Левине... У Марка-королевича, югославского героя, был «кудрявый» конь, «шарац», с барашковой шерстью, у Александра Македонского был буцефал-конь, у Левина — каурый и гнедо-пегий... За все это он заплатил 14 рублей! Таковы были тогда цены на все, в том числе и на жизнь человеческую... Отобрали у Левина дорожный пуховик, две подушки, лошаковое одеяло, серебряную печать, кошелек с замком, все это, вместе с 10-ю оставшимися у него алтынами, становилось государственным достоянием.

— Разделиша ризы моя по себе, — шептал он, когда его раздевали перед допросом.

Жаль только ему было расставаться с святцами, подаренными ему Ксениею и служившими для него дневником и памятною книжкою. Там, против 24 генваря под именем «Ксения» подписано было: «Тобою, светлая, пресветися душа моя. С тобою, чистая, убелюся паче снега».

Наконец он предстал перед грозного Андрея Ивановича Ушакова, который собственно по наружности был совсем не грозен. Полненький, жирненький, гладенький, с вздернутым носиком, с ожиревшими серыми глазками, он напоминал царскую ключницу, которой недоставало только телогреи и бабьей кики. Он ходил с развалочкой, говорил медленно и ласково, и когда подписывал смертные приговоры, то всегда старался, чтоб росчерк пера вышел покрасивее. Даже выражение «смертная казнь» он всегда старался смягчить тем, что слово «казнь» писал с «ерем» в середине, «казьнь», и когда ему говорили, что следует писать без «еря», он отвечал: «С ерем, друг мой, помягче». Когда в его присутствии пытали подсудимых, то лицо его выражало полнейшее добродушие, и когда пытаемый, не вынося мук, кричал: «Скажу, все скажу!» и часто лишнее, чтоб только избавиться на секунду от адских мук, вздохнуть, не задохнуться, не умереть под пыткой, Андрей Иванович обыкновенно говаривал с улыбочкой: «Хорошее это дело — пыточка, не мучишь по крайности долго человека, сразу скажет». Зато кучеру своему никогда не позволял стегать лошадей, даже слегка. «Что ты живодерничаешь? Блажен, иже и скоты милует», — обыкновенно замечал он.

— Что, друг мой, скажешь хорошенького? — ласково спросил он Левина, когда того ввели в канцелярию.

Левин молчал, озадаченный такими словами.

— Благополучно ли доехать изволил из Пензы? — продолжал Ушаков все тем же тоном.

Левин опять молчит.

— Сказывают, у вас в Пензе антихрист появился? А? Молчание.

— Жаль, жаль... так как же, друг мой? Экой ты неразговорчивый какой... А мне бы любопытно было узнать об антихристе-то... И насчет печатей — любопытно, любопытно...

Потом, обратясь к подьячим, сказал:

— Допросите его по пунктам. Меня он не хочет огорчать.

Начался допрос. Так как вопросные пункты вертелись исключительно на антихристе, то есть, с кем именно говорил подсудимый об антихристе, связывая его имя с именем царя, то Левин ничего не скрыл, смело отвечая на каждый вопрос.

Допрашивающие смотрели на него с удивлением, а в масляных глазках Ушакова светилось какое-то сладострастное удовольствие, точно они хотели сказать: «Вот лакомый кусочек — просто находка»...

Никакого запирательства, никакой робости, но и ничего лишнего, словно дельный студент сдает экзамен на кандидата.

Говорил он об антихристе с протопопом Лебедкой, с духовным отцом князя Меншикова.

Допрашивающие переглянулись. Ушаков ласково кивнул головкой.

Говорил с князем Прозоровским, монахом Невской лавры.

Говорил с келейником митрополита Стефана Яворского, Машкариным.

При имени Стефана Яворского у Андрея Ивановича разлилось по лицу умиление и ангельская доброта.

Говорил с дьяком дома Стефана Яворского, с Кублицким.

В селе Конопати в церкви и в Пензе — на площади громко возвещал народу пришествие антихриста в лице царя.

Говорил об нем с попом села Конопати, Глебом Никитиным, который и грозил связать его за это в церкви.

Говорил с попом своей деревни — Левиной, Чирчим тож, с Иваном Григорьевым.

С двоюродными братьями своими, Разстригиными, служившими в Преображенском полку, говорил об антихристовых печатях, привезенных царем из-за моря в трех кораблях.

Говорил со всеми своими родными, Левиными, в деревне.

С драгунским капитаном Саловым, с саранским комиссаром Языковым, с игуменом Феодосием, с монахом Ионою, глубоко уверовавшим в проповедь об антихристе и кончине света.

Антихрист, антихристова печать, три корабля с печатями, антихристовы клейма, печатать людей будут, пятнать между большим и указательным пальцами, обдирать образа, монахи едят мясо, спят с блудницами, у помещиков будут хлеб отбирать...

— Любопытно, любопытно, друг мой, много любопытного ты мне рассказал, спасибо, спасибо, мой друг, — говорил Андрей Иванович, ходя или, вернее, катаясь шариком по канцелярии и с наслаждением потирая свои пухленькие ручки. — А я этого, признаюсь, и не знал, сидючи в своей Тайной канцелярии... А оно вон что, на поди! Три корабля печатей... Ах ты, Господи! Вот и угадай его, антихриста-то. Спасибо, мой друг, что предостерег. А я-то, старый дурак, думаю себе: царь Петр Алексеевич. Служу ему верой и правдой. А тут вон что оказывается — он нас всех морочил. Ну, спасибо, спасибо, друг мой, как бишь тебя зовут-то? Василий, а по отчеству?