Изменить стиль страницы

— Здоровешенек, да глупешенек, — продолжал старик, — сразу испужался, малый, думает, стая голодных волков. А он парень не из ловких.

— Да, Бог спас. Теперь бы скорей и к жилью, а то неровен час.

— Добре. Идем.

И путники снова пошли по тропе в глубь бора. Бор становился все мрачнее, угрюмее, тенистее. Не слышно было ни дятла, ни желны. Стволы деревьев гуще и гуще прижимались друг к другу.

— Эх, вертепа ты, вертепушка Божья! Дебря ты беспросветная! — бормотал старик как бы сам с собою. — Вспоминал я о тебе, великой темной деберушке, во пещерах киевских.

И снова умолкал. Поэтическое чутье могучести и красоты природы, как видно, будило в старике какие-то воспоминанья.

— Мощи там в пещерах лежат угодничка Божия преподобного Ильи Муромца... Чай, видел? — спросил старик.

— Как же, прикладывался к ним.

— Вспомнились они мне вот тут, в этой дебри муромской... Должно, угодничек святой Илья здесь хаживал, маливался, може, во вертепе этой.

Что-то ударило его по голове и скатилось наземь.

— Что это? А! Еловая шишечка, хоть и не Макар я, кажись.

Еловая шишка снова упала. Старик поднял голову. На нижних ветвях ели скакала белка.

— А! Это ты, воструха, мечешь в меня шишками... Ишь скачет дурашка — и веселехонька, поди ты... О-о-хо-хо! Как-то все Господь премудро устроил... Вот она себе скачет тут по веточкам, — и нуждушки ей нет до того, что люди делают, что-то творится в Москве-матушке, что в Питере поделывается, какие там батюшка царь Петр Алексеевич новые вавилоны затевает... Скачет она, зверина малая и довольна, коли орешек найдет, — и завидушки-то у ней нету, жадности этой, что у человека, оком бы несытым и несытым сердцем все пожрал и у друга-недруга кусок бы из горла отнял, да не с голоду, а с того, что у самого лари и клети от богачества ломятся... Э-э-хе-хе! Житие ты человеческое, житие плачевное... А белочке Божьей и горюшка нету.

Но вот лес начал редеть. Чаще и чаще становились прогалины, светлее становилось кругом, голубые просветы над бором расширились, солнце заглядывало глубже и глубже в разредевшую чащу.

Вон и поляна вырисовалась из-за чащи. Одна половина поляны и лес облиты лучами солнца.

На поляне, из-за деревьев, виднелись строения. Вился белый дымок к небу.

Присутствие жизни сказалось сразу, во всем: то затявкает собака, то прокричит петух. И лесные птицы стали как будто говорливее, когда выбрались из мрачного дремучего бора.

Где-то глухо, гнусливо прокуковала кукушка. Кобчик, маленький хищник ястребиной породы, задорно и звонко кикикает, гоняясь за каркающей вороной.

Золотистая иволга назойливо преследует неповоротливую сороку и сама же свистит и трещит, словно бы ее обижали, а не она.

Звуки жизни так и хлынули отовсюду, точно вырастали из земли, зарождались в воздухе.

— Вот и скиты — тихое пристанище, — сказал старик, отирая потный лоб.

— Слава Богу, пустыня, — отозвался младший его спутник.

— Давно я тут не был, — продолжал старший. — Поди, многое изменилось.

— А признают тебя, дедушка?

— Собаки не признают, чай, новенькие теперь, а люди, надо полагать так, признают.

— А как-то меня примут?

— Вестимо как: спервоначала с опаской, с искусом, а потом в свой закон введут, — без этого нельзя. Да закон у них русский, старый истовый закон, и живут истово, не то что в проклятом Вавилоне-Питере.

Они вышли, наконец, на поляну. Широкая ровная поляна обнаруживала присутствие прочного и постоянного жилья человеческого. Деревянные избы, большие и малые, обнесенные заборами, и крытые навесы раскинулись по поляне, а некоторые хоронились одним боком в лесу.

Около одного двора звонко залаяла собака.

— А! Увидал пес чужого, — заметил старик, — теперь подымут лай.

И лай действительно поднялся.

В одном окне ближайшей избы показалось человеческое лицо и скрылось тотчас.

Подвигаясь далее, путники увидели, что на завалинке одной избы, стоящей влево от главной тропы, сидит мужик и крестит левой рукой гусят, которые паслись перед ним на зеленой лужайке. Около него стояла желтая собака с острою мордою и острыми ушами и лаяла словно по заказу, не двигаясь с места.

Путники приближались к мужику.

— Господи Исусе Христе сыне Божий, помилуй нас! — сказал нараспев старший путник.

— Аминь, — отвечал мужик, немного подумав.

Путники подошли еще ближе. Собака перестала лаять.

— Януарий Антипыч в ските будет? — спросил старший путник.

— А вы что за люди? — в свою очередь спросил мужик, привстав с завалинки.

Тут только можно было увидеть, что правая рука у него была сухая, сведенная, она изгибалась назад.

— Странники мы, — отвечал старший путник.

— А как вы сюда-то попали? — допрашивал мужик, серые, слюдистые глаза которого с особенным недоверием останавливались на младшем путнике. — Кто вам дорогу указал?

— Господь указал, ему убо все пути ведоми. Мужик видимо начинал подаваться.

— А каким крестом ты крестишься — неистовым? — продолжал он допрашивать.

Старик сложил большой палец с безыменным и мизинцем и перекрестился, сняв свою черную скуфейку.

— Истово — точно, по-нашему, — сказал мужик.

И собака дружелюбно замахала хвостом, точно и она одобряла истовое сложение перстов.

— А сотвори-тко молитву Исусову, — экзаменовал мужик.

Старик сотворил.

— Таперь верю, — обрадовался мужик. — Видишь вот мою правую-то руку?

— Вижу. Что она у тебя, родимый, усохла?

— Усохла, суху руку имам. А ты слушь-ка. Был я это еще махоньким, глупым дитей, неведником. Из Мурома я, значит, муромец, и Ильей зовут. Вот, сказывают, приходят это в избу к нам странники, а в избе только я один, малый ребенок. «Как, говорят, зовут тебя, малец?» — «Ильей», — говорю. — «А, Илья Муромец, богатырь, здравствуй-де», — говорят. — «Нет ли, говорят, Илюша, у вас кваску или бражки, испить бы». — «Есть», — говорю. — «Сбегай, наточи, говорят, ковшик, мы-де за тебя Богу в Ерусалиме помолимся». — Побег я глупый, наточил, приношу... Перекрестить они это по-нашему, истово, выпили... А мне, глупышу, и невдомек, что они, калики-то перехожие, истово крестятся, как след. А я-то сам был от моих родителев никониянец, поповник, церковник, значит, — истового креста не знал.

— «А выпейка-ка, говорят калики, Илюша, сам ты, да перекрестись как след». — Я перекрестился неистовым крестом, никониянским, щепотью, у меня руку-то и свело... Я так и взревел... «Ну, говорят, Илюша, покарал тебя Бог за твоих родителев, будешь ты теперь весь век сухоручка». — Так и остался я сухоручкой. Вот каков он, неистовый крест-от, касатик!

— Ну так как же, Илюша, милый ты человек, Януарий-то Антипыч в ските обретается? — снова спросил старший путник, видя, что Илья Муромец, кажись, маленько тово, глуповат от природы. — Можно его повидать?

Илья Муромец опять опешил. Он вспомнил, что по скитским правилам он должен быть дипломатичен с незнакомыми, осторожен.

— Да вы чьих будете? — спросил он растерянно.

— Мы страннички, пришли в вашу обитель на поклон к Януарий Антипычу, — отвечал старик, которому начинал уже надоедать бестолковый Илья Муромец.

— А ейная милость чьих? — опять спрашивал он, косясь на младшего путника.

— И он Божий. А ты вот что, Илюша, милый ты человек, проведи нас к Януарий Антипычу, а то поди и доложись ему, пришел-де старец Варсонофий самодруг и принес-де от Кузьмы Федотыча, с Мурома, поклон и грамотку.

— От Кузьмы Федотыча? Знаем, наш муромский человек именитый, — осклаблялся Илья Муромец.

— То-то же, так поди и доложись.

Илья Муромец опять замялся.

— Мы ничего не знаем... Может, ейная милость из приказу.

Его видимо смущали шпоры младшего путника.

Между тем через поляну с правой стороны шла женщина, которая вышла из калитки забора, окружавшего другую избу, полуспрятанную в лесу. Женщина была вся в черном.

Когда она подошла к беседовавшим, то из-под черного платочка, накинутого на голову, выглянуло молодое свеженькое личико. Черные с синеватыми большими белками глаза казались еще чернее по контрасту с волосами, выбившимися из-под платка на лоб и на виски: волоса эти были буквально красные, с таким нежным оттенком, что цвет их впадал в червонное золото.