Он редко мог позволить себе беспечно отдыхать среди близких. А тут еще стали подступать со всех сторон болезни — прежде всего диабет, всегда напоминавший о себе, ревматические боли в суставах, частые простудные заболевания, особенно в области дыхательных путей, — а это для певца очень опасно. Великан, человек редкой физической выносливости, он преодолевал многочисленные недуги, одержимый неотвязной мыслью, что ему уже много лет, что век певца краток, что нужно всех обеспечить. Страх перед бедностью держал его в постоянном плену. И продолжались непрерывные скитания по белу свету.
Его гонорары, как и прежде, были огромны. Уже в 1925 году он купил доходный дом в Париже и оборудовал на верхнем этаже роскошную квартиру для себя и семьи. В такой квартире он никогда еще не жил.
«Квартира Шаляпиных занимала весь пятый этаж большого дома на авеню Эйлау, против которого высится Эйфелева башня. Свое жилище Шаляпин устроил с любовью, с тем вкусом и чутьем прекрасного, которое было ему свойственно во всем. Вся квартира — это картинная галерея, начинающаяся еще на лестнице; на площадке висят два огромных полотна. Картины старинных мастеров размещены и во входной галерее, уставленной музейными креслами в старых, потертых гобеленах. В гостиной висит изумительный портрет Шаляпина работы Серова и Коровина. В громадном кабинете — в замечательной по красоте комнате с верхним светом, — исключительно уютном, несмотря на свои грандиозные размеры, над большим камином из резного дерева помещен портрет Федора Ивановича кисти Кустодиева, который, по словам близких, он особенно любил», — писала в двухтомнике «Ф. И. Шаляпин» Г. Гуляницкая, проживавшая в те годы в Париже.
Он подыскал себе имение на юге Франции. Вот уже у него образовался крупный капитал, который рос от года к году. Даже когда в 1929 году разразился мировой кризис и он потерял часть накопленных им вновь сбережений, он все равно оставался человеком обеспеченным. А он все работал, не задумываясь, переезжал из одной части света в другую — и пел: спектакли, концерты. Ему сопутствовали бесконечные овации, за ним следовали толпы репортеров, требующих интервью, он мог читать о себе сотни и сотни восторженных статей на всех языках… Это были привычные будни, истощающие, но милые, от которых отказаться не доставало сил.
Как складывались его отношения с политической русской эмиграцией?
Нет данных для того, чтобы судить об этом точно. Но, по-видимому, он не смыкался ни с одной из ее групп, ни с прямыми российскими монархистами (одни из них держались великого князя Кирилла Владимировича, другие — великого князя Николая Николаевича), ни с группой Милюкова, ни с иными многочисленными разветвлениями русской эмиграции.
Еще недавно, в годы гражданской войны, он писал из Петрограда, что белые приближаются, что могут быть в городе, но при этом добавлял: «Конечно, это страшновато, но я очень прошу вас ни капли не беспокоиться. Я, слава богу, опасности для себя не чувствую, ибо, как вы знаете, живу совсем в сторонке». Думается, что и теперь, оказавшись за рубежом, он тоже старался жить «совсем в сторонке». До поры до времени это ему удавалось. Да к тому же в первые годы своего теперешнего пребывания за границей он, несомненно, подумывал о возвращении домой, после того как заработает достаточно денег и, как он надеялся, жизнь в Советской России упорядочится. Он все рассчитывал на какие-то перемены, может быть, возлагал особые надежды на новую экономическую политику, которая что-то повернет на родине к старому…
В декабре 1924 года он писал дочери Ирине из США: «Новостей здесь в Америке особенно нет никаких, если не считать недавнего фарса — приезда в N. York новой русской царицы, жены великого князя Кирилла, которую здесь похоронили, кажется, навсегда. Что это за чертовщина! Какая-то несосветимая глупость — пора бы им всем заткнуться, а они тут разъезжают на посмешище. Ну и идиоты же эти царицы и цари! Впрочем, это выходит хорошо, потому что народу делается все яснее и яснее, что это за цацы».
Из воспоминаний некоторых бывших политических эмигрантов, вернувшихся в свое время на родину, очевидно, что связей с эмиграцией у Шаляпина было мало. Прежде всего, для большинства эмигрантов это был человек, который в отличие от подавляющего большинства русских, покинувших родину, нашел за рубежом крепкое место, был всеми признан, возвеличен. А к тому же — богат. Они гордились им, поклонялись его славе, попасть на его спектакли и концерты считали для себя великим счастьем, так как большинству встреча с Шаляпиным была не по средствам.
Шаляпин, Рахманинов, еще немногие им подобные из числа покинувших родину, не познали нужду, подстерегавшую почти каждого эмигранта. Они стали богачами — с собственными имениями, роскошными автомобилями. Их окружали секретари, администраторы, им готовили дорогу в любую страну импресарио. А эмигрантская масса в большинстве случаев была на дне жизни.
Такая судьба подстерегала и писателей, и артистов, и композиторов, и музыкантов, не говоря о людях иных профессий, которые с трудом находили себе пропитание на чужбине. Между Шаляпиным и подавляющей массой русских эмигрантов пролегала пропасть, вырытая условиями капиталистической действительности и трагедией отрыва от родины. В этом одна из причин взаимной отчужденности.
Политические лозунги, которыми питались основные эмигрантские группировки, были чужды Шаляпину. Он оставался и здесь избранным одиночкой. Он не проникался эмигрантскими злобами дня — его жизнь текла в совершенно ином русле, напоминавшем былые «русские сезоны» за рубежом. К тому же почти для всех эмигрантов был характерен принудительный «ценз оседлости». Проживали там, куда жизнь занесла, в постоянной, неизменной среде таких же, как они сами, не сращиваясь с народами тех стран, на чьей земле теперь жили. Балканы так Балканы, Франция так Франция, Китай так Китай…
А Шаляпину был открыт весь мир. Он почти не знал вначале, а позже и вовсе не знал, как трудно получить визу на въезд в ту или иную страну. Все ему было доступно.
Одни эмигранты чувствовали себя бесприютными и не понимали, как наладить самое элементарное существование. Другие шли в услужение врагам новой России. Третьи мечтали об исправлении совершенной ошибки и о возможности вернуться домой. И все они варились в тесном котле эмигрантских склок и раздоров, возникающих и распадающихся групп и партий. Так и проходили годы вдалеке от родины.
А Шаляпина на вокзалах, на пристанях встречали восторженные поклонники его таланта, вездесущие журналисты. Предложения гастрольных выступлений сыпались на него отовсюду.
Эмигранты в массе своей когда-то были почтенными людьми у себя на родине, а теперь стали париями. Он был прославлен своим народом и затем уж в других странах, а ныне славы у него не поубавилось.
Наконец, его путь за рубеж был совершенно не тот, что у них. Они бежали из России, откатывались с белыми армиями, отступали с оружием в руках, грузились на переполненные пароходы в горящем Крыму, просили пристанища в каком-нибудь Константинополе или нелегально переходили границу по ночам, обрывая все связи с Россией. А он приехал сюда в отпуск, данный ему Советской властью, имея красный паспорт. Он мог в любой день вернуться в свою страну, в свой театр.
Вот почему вначале он чувствовал себя в эмигрантской среде изгоем. Он писал Горькому из Парижа в 1924 году:
«Кругом идет какой-то сплошной сыск. Верить некому. Кажется, говоришь с дружно настроенным к тебе человеком — оказывается, доносчик. Все злы! все обижены, а еще есть и такие, которые уверены, что всем их несчастьям причина — я. Вот и поди! Поношение идет вовсю. „Россия дрянь“, „народ — сволочь“ и т. д. и т. п. Всех их здесь вижу, слышу и думаю: „Если это народ российский, то… дрянь, а может быть, и сволочь“, а тут же сейчас думаю и о себе: „А я?.. Лучше?.. Едва ли!..“»
Так было вначале. Будущее должно было показать, сохранит ли он душу живу, останется ли на позиции человека, выехавшего за рубеж на время, чтобы от имени советского народа вновь и вновь демонстрировать свое волшебное искусство…