Вошли в вестибюль и напрямик к лестнице. Будто во сне: двадцатилетия минувшего как не бывало, давнее прошлое сомкнулось с настоящим, стык в стык.
Холодок пополз и сдавился в груди льдистым комочком: дни зачетов, экзаменов по специальности вспомнились, когда школярский страх сплетался уже с ощущениями и другого ряда — волнением артиста перед выходом на сцену, с колебаниями то к обморочности тошнотной, то к страстной нетерпеливой лихорадке, чтобы сейчас же, вот сейчас…
Ласточкин узел галстука поправил, шелкового, благородной расцветки, темно- бордовая точечка и глубокий синий фон. Следовало вернуть себя к реальности, чтобы не утерять под ногами почву: он — известный композитор, добился многого, сумел, достиг… Вот тот же Кроликов по телефону соловьем разливался: «Старик, это же замечательно! Приводи, приводи своего вундеркинда!» Торопился, аж задыхался от энтузиазма. Ласточкин, конечно, виду не подал, что польщен.
Вот так. Вот о чем надо помнить, на чем крепить, так сказать, преемственность — с уже достигнутого им, отцом. И линия, подхваченная сыном, будет все круче набирать высоту.
Вова вырвался, понесся, топоча, по гулкому коридору. Ласточкин, забыв о себе теперешнем, струхнул: уж очень все навевало — портреты на стенах, фотографии, окна, двери.
— Ты что?! — нагнав сына и всерьез осерчав. — Перестань! — Но смягчился, свое ведь, родное. — Соберись, будь умником. Пойми, это очень важно.
Вова улыбнулся озорно, щекастый, балованно-дерзкий: единственный! Ксана нарядила его в щегольскую, с блестящими заклепками курточку, вельветовые до колен брючки. Ласточкин взглянул на продолговатую бирку из черной пластмассы с цифрой девять, прикрепленную к белой двустворчатой двери. Точно, тот самый класс. Окно, упертое в слепую стену соседствующего здания, кактус на каменном, в искорку, подоконнике, ряд жестких стульев у стены и два рояля, стоящие параллельно друг к другу. В нос сразу, как запах хлорки в бассейне, ударила россыпь ненавистного Черни. Повернутое на скрип отворяемой двери лицо подростка- ученика, охи-ахи ринувшегося навстречу Димы Кроликова.
Обнялись и мгновенно отпрянули в нахлынувшем столь же быстро смущении: чужие. Ощупывающие взгляды пересеклись, и каждый свое увидел. Ласточкин: отросшие, сальные пряди волос, топорщившиеся на Димином затылке, вытянутый ворот водолазки тощую шею открывал. Узкогрудый, потертый стоял перед ним его сверстник.
— Так, Саша, ты понял? — Кроликов обернулся к ученику. — Рапсодию, изволь, наизусть к следующему разу. Пока ты в тексте плаваешь, мы с тобой никуда не воспарим. И непременно переучи в финале аппликатуру. Потом оценишь, поймешь, что я прав. Не упрямься, — коснулся вздернутого колюче плеча подростка.
Ласточкин про себя усмехнулся: Кроликов даже в манере говорить, растягивая гласные, работал под старика Ник-Ника, то есть профессора Всеволжского, у которого они оба когда-то учились, благоговея, боготворя.
Ник-Ник в своих насмешках бывал убийствен, неистощимо разнообразен, а в гневе страшен, сокрушителен. Природная грация, старомодная тщательная благообразность нисколько не смягчали его взрывчатости. Оставалось только удивляться, как за сорокалетнюю педагогическую деятельность Ник-Ник так и не свыкся с тупостью, серостью, хотя и те, кого он клеймил, не могли не поддаться его обаянию. Его ругань, вопли воспринимались как бы доверительностью, признанием, что и они могут, могут — да, все. Хоть на чуть- чуть, на рывок лучше, выше. Ученики выходили из его класса выжатыми, со звоном в ушах, с туманными, блуждающими улыбками: Ник- Ник таки заставил их пусть на мгновение, но оторваться от земли. Он раздавал им свою летучесть, как донор, пока в нем самом не иссякли силы, жизнь. Портрет Ник-Ника висел в коридоре у класса под номером девять, где теперь Кроликов Дима преподавал. Ласточкин вздохнул, не найдя ничего утешительного в таком сопоставлении. Хотя, обычное дело, в пору нашей молодости и снег выпадал пышней, и солнце светило ярче.
— Ну-с, — Кроликов наклонился к крепенькому, невозмутимо ожидавшему Вове, — что мы умеем, молодой человек? Чем можем поразить?
Ласточкин мысленно поморщился: тон, обращение Кроликова с его сыном отдавали явной фальшивкой, оскорбительной, как ему показалось, в столь ответственный момент. Он-то о Диме отличных отзывов наслушался, прекрасный, мол, специалист, и только в его руки… А получалось, когда по знакомству, столько дряни налипает! И кто поручится за беспристрастность его, Димы, оценки? «Вот и не знаешь, как лучше, верней, может, и с улицы», — у Ласточкина промелькнуло.
Но Вова уже вскарабкался на табурет, вытянул к клавишам руки. Ласточкин опустился на стул у стены с внезапной слабостью, его самого поразившей…
…Так жарко, что ослепило, защипало от пота глаза: вынул платок, отер виски, щеки. Молчал. Кроликов тоже молчал. Вова крутанулся на табурете.
— Ну что же, — Кроликов провел по круглой, стриженой его макушке, — ты фотографии в коридоре видел? Вот выйди, погляди, а мы пока тут поговорим с твоим папой.
Молчали. Кроликов достал из кармана пачку сигарет.
— Куришь, нет? — вдохнул, выпустил дым. — В общем, старина, тут дело такое, сам понимаешь… — От этой невнятицы у Ласточкина напряглись, заходили желваки. Кроликов угадал и произнес иначе, твердо: — Словом, парнишка у тебя хороший, смышленый, и жалко, смысла нет на него такое взваливать. Только искорежишь. Данные-то не те, — отрубил.
Ласточкин узнал по интонации, по выражению его лица беспощадных диагностов их школы. Годен, не годен — предельно краток ответ. Ну уж по старой дружбе Кроликов, верно, счел нужным дать пояснения. Ласточкин решил, что выдержит все до конца. Изобразил спокойствие, внимание. Кроликов, оценив, приободрился.
— Вспомни, вспомни нас, себя! — произнес вдохновенно, убеждающе. — Вот твои возможности, музыкальность, тут всем было ясно. И то ведь, уверен, ты тоже хлебнул. А сейчас у нас отбор еще жестче. И что могу сказать? Да то, что опять же ты знаешь. Удерживаются, уцелевают единицы. Отчего середняки отлетают, это неинтересно. Но вот когда талантливые — почему? Почему? Знаю, десятки, сотни вариантов упущенных, нереализованных задатков, загубленных перспектив. Одних то заело, других другое, третьи сами, будто нарочно, назло, четвертые… И вот думаешь, да что могло быть важнее, ценнее? И ничем это не заменишь, не утешишься. Когда знаешь — было, было! Такая редкость — выпало, и ты сам… Почему? Почему?! — Он сжал в ладонях виски, точно всерьез сейчас горюя, жалуясь. Кому, Ласточкину? Тот наблюдал с каменной неподвижностью. — А вот еще хочу тебя спросить. — Кроликов замялся. — Ты сам с сыном занимался? И тебе казалось…
— Казалось. — Ласточкин взглянул прямо Кроликову в глаза. — Бывают такие случаи, когда и профессиональные навыки подводят, ты не находишь?
Бывший одноклассник стиснул протянутую Ласточкиным руку:
— Конечно, мне бы, как ты понимаешь, куда бы было приятней тебя обрадовать, но честность — прежде всего, особенно на начальном этапе. Зачем коверкать судьбу? Парень у тебя сообразительный, подожди, понаблюдай, к чему у него склонности. — И добавил: — У меня вот дочка… — Кроликов вдруг понизил голос, произнес скороговоркой, в спешке: — Но разумеется, как ты понимаешь, любые способности можно развить. И тоже известны примеры, когда… — Он закашлялся. — Словом, что касается конкурса, то твой сын, считаю, поступит.
Ты его еще кому-нибудь из наших показывал? Ну ладно, я сам этим займусь.
Ласточкин вышел, с подчеркнутой бережностью придержав за собой дверь.
Обещанная поддержка не смягчила пережитое унижение. Это была вторая в его жизни пощечина, после той, во Дворце культуры. Зудящий голос Кроликова застрял в ушах: набор банальностей, таланты, перспективы — тьфу! Но сквозь обиду родительскую что- то другое саднило. Нелепый вопрос «почему?», на разные лады повторенный Кроликовым. Почему… Ласточкин приостановился: поймал себя на том, что думает уже не о сыне. Да, черт возьми, был бы он в себе увереннее — ну в даре, в способности своей к чему- то большему, значительному, — упрись он в это, сосредоточь тут свои силы, и тогда действительно ведь все остальное ерунда. Шелуха, болтовня, глупость. Что же, значит, он ошибся, занизив свои возможности? Почему же не подсказали, не остановили? Ведь это, ведь это что же… Не успев додумать, он огляделся.