Эта мысль непрерывно терзала сердце Ромэны. Она страдала. Будущее представало ей во всем своем мучительном однообразии. То, что она чувствует сейчас, она будет чувствовать и впредь. Ей придется жить лицом к лицу с гнетущей тайной, которая клонит ей голову. Да и кому бы она ее поведала? К чему бы ей послужило это признание? Кто же мог бы ее утешить? Так следовали бы дни за днями, недели за неделями, и так слагались бы месяцы и годы, и все время, в глубине души, ее мучили бы молча раскаяние и любовь. Она будет видеть весны и осени, предметы и людей. Она будет слышать слова, но есть голос, которого она никогда уже не услышит, голос человека, для которого уже нет ни осени, ни весны. И время будет идти, и так она состарится, молчаливой невольницей жесточайшего из воспоминаний.
И это будет длиться долго! Раз она жива, ведь ей придется жить. Надо будет одеваться, есть, спать, отвечать на вопросы, участвовать в повседневных событиях жизни. Для всех она останется такой, какой была, и никто не будет знать о таинственной драме, которая разрушила ее жизнь, о нравственном преступлении, в котором она виновна. Никто не догадается, что она принесла смерть молодому, прекрасному созданию. Ее плачевная тайна будет принадлежать ей одной. Она будет упиваться ею молча. Она будет нести в себе ее одинокую муку. Отныне Пьер де Клерси принадлежит ей сполна. Он молчаливый спутник ее судьбы. Повсюду она будет водить за собой этот злосчастный кровавый призрак.
Ибо каждую минуту, каждый миг Пьер де Клерси был у нее в мыслях, стоял у нее перед глазами. Он не был похож на привидения трагедий. Он не был облачен в могильные покровы. Он был тут, верный и почти привычный. Она видела его таким, каким он был в действительности, со всегдашними жестами, со свойственными ему выражениями лица, во всем разнообразии своих поз, и чем более он ей казался живым, тем жесточе и нестерпимей ее мучила его смерть.
Несколько дней провела Ромэна в этой безысходной тоске; и вот однажды утром, проснувшись, она ощутила какое-то удивленное успокоение. Утро было серое и теплое. Колокола Сан-Николо звучали словно издали в туманном воздухе. И вдруг Ромэна почувствовала, как грудь ее ширится неудержимым рыданием, и она заплакала, и плакала долго, глубоко, много часов, в первый раз.
Когда Ромэна Мирмо впервые вышла на воздух, она испытала странное чувство. Ей казалось, что на улице никого нет. Она словно бродила по пустыне. Весь Рим был мертвым городом, и сама она была в нем только тенью, и это ощущение одиночества показалось Ромэне так ужасно, что этому безлюдию, этой пустоте она предпочла бы мучительную тоску последних дней. Отныне она будет умолять дорогой и жестокий образ не покидать ее!
И вот для Ромэны Мирмо началась странная жизнь. После угнетавших ее прострации и изнеможения к ней вернулись силы и какое-то нервное возбуждение, под влиянием которого она снова принялась ходить по городу. Она повторила все те прогулки, что совершала прежде, когда силилась отвлечься от трагического события, когда бежала самой себя. И всюду она чувствовала некую близость, и эта близость, желанная и призываемая, вселяла в нее ужасную печаль. Увы! Почему Пьер де Клерси не с нею, живой и настоящий, вместо того чтобы сопутствовать ей лишь молчаливой тенью? Почему его глаза не видят вот этого состояния неба, вот этих архитектурных линий? Увы, зачем он умер? И Ромэна вздрагивала, прижимая руки к сердцу. Иногда она плакала. Слезы текли у нее по щекам, и прохожие оборачивались, пораженные встречей с этим горем.
Иногда также Ромэна, предаваясь словно какой-то безнадежной игре, доставляла себе опасное удовольствие исправлять судьбу. Да кто же сказал, что Пьер де Клерси умер? И вот, наполовину веря ею же созданной лжи, она рисовала себе, какою могла бы быть их совместная жизнь. Почему бы им не поселиться в Риме и не жить здесь свободной и потаенной жизнью? И она представляла себе подробности этой жизни, вплоть до самых мелких, до самых интимных. Мечты, наполнявшие ее губительной лихорадкой, из которых она выходила разбитая любовью и сожалениями! Иные места более других способствовали таким иллюзиям. Ромэна невольно к ним возвращалась, словно ей хотелось во что бы то ни стало коснуться самой глубины своего отчаяния и скорби.
Обыкновенно, если не считать кратких часов возмущения или бессилия, она переносила свои страдания стоически, мужественно, сдерживая слезы, смиряя волнение своего бедного сердца, этого сердца, которое она считала бесчувственным и равнодушным… Ах, любовь, которую она презирала, мстила жестоко и свою месть доверила смерти. Наказание было сурово. Впрочем, Ромэна сознавала свою вину и принимала кару. Она уже не старалась уклониться от ответственности. Она не жаловалась на судьбу, заставившую ее так трагически вмешаться в чужую жизнь. Но разве она была так уж виновна, как ей казалось самой? Когда она пыталась отнести за счет неизвестных ей причин некоторую долю побуждений, толкнувших Пьера де Клерси на самоубийство, неужели ею руководили только трусость и эгоизм? Не смутный ли инстинкт справедливости звал ее освободиться от тяжести, которая ее давила и которую ей хотелось хоть сколько-нибудь облегчить? И временами Ромэна призывала что-то, она сама не знала, что именно, на помощь. При всей своей покорности, с каким облегчением она бы встретила слово утешения! Но от кого же ей его услышать? Она знала, что некому произнести магическое слово.
Очнувшись от этих химерических надежд, Ромэна с чувством жалости пожимала плечами, и эта жалость, которую она невольно испытывала к самой себе, быстро переходила в какой-то раздраженный стыд. Действительно, Ромэна считала эту свою слабость чем-то недостойным. Разве так несут справедливое искупление содеянного зла? Нет, она еще мало страдает. И, чтобы увеличить страдания, она придумывала добровольные мучения. Она измышляла утонченные пытки. И она была бы рада, если бы к ее душевным мукам прибавились муки телесные, если бы могли вернуться дни отчаяния, когда головная боль стучала в виски, словно из них хотела хлынуть кровь, чтобы слиться с кровью любимого…
Об этом своем разладе, об этих шатаниях своей истерзанной души, чтобы еще острее их почувствовать, чтобы еще жестче и резче выразить их самой себе, Ромэна говорила в длинных письмах, которые она писала Берте де Вранкур. Берта, которая любит сама, поймет. И каждый вечер Ромэна исписывала множество листов. Иной раз, в разгаре этих признаний, она вдруг останавливалась. Краска заливала ей лицо. Как? Это она, Ромэна Мирмо, необщительная, замкнутая, поверяет самые сокровенные свои мысли? Как должна Берта о ней судить? Наверное, строго, потому что отправленные ей письма остаются без ответа. Это безмолвие Ромэна истолковывала как осуждение и принимала его как наказание. Разве не справедливо, чтобы ее сторонились и чтобы она оставалась наедине с собой, в своем одиноком и отверженном горе?
VII
При вести о неожиданной смерти Пьера де Клерси Берта де Вранкур вернулась в Париж. Муж ее, страдая от подагры, остался в Нормандии, но счел естественным, чтобы его жена приехала на похороны Пьера и постаралась утешить своих друзей Клерси и Клаврэ.
Берта де Вранкур была поражена картиной их отчаяния. Андрэ был ранен в самое сердце, но только по его бледности можно было судить о том, насколько глубока рана. Молчаливый, сосредоточенный, он хранил на лбу страдальческую морщину, говорившую о терзающем присутствии навязчивой мысли. Он весь ушел в себя, и, казалось, ничто не в силах отвлечь его, хотя бы на миг, от его дум. Берта де Вранкур, мучась, молча сознавала свое бессилие. Скоро она поняла, что всякие слова утешения бесполезны. Андрэ их бы даже не услышал.
Месье Клаврэ, тот страдал по-другому. Сквозь рыдания и слезы он пытался разобраться в трагическом событии; он постоянно возвращался к нему, безутешно сетуя. От него Берта узнала подробности самоубийства Пьера де Клерси и о тех совпадениях, которые позволяли догадываться о причине. Впрочем, месье Клаврэ строил не просто предположения. Фотография Ромэны Мирмо, найденная на ковре, была больше, чем намек.