Изменить стиль страницы

Этот грот она себе представляла в мельчайших подробностях, с неестественной отчетливостью. Она видела корзину с фруктами на большом грубом столе и Пьера де Клерси, который говорит, облокотясь. Она слышала его голос, это страстной горячностью звучащее признание, пламенной мольбы которого она будто бы не понимала. А между тем начиная с этого дня разве она не чувствовала втайне, что готовится что-то важное, в чем она будет ответственна?..

Но эту мысль она с досадой отгоняла, потому что в ней крылось посягательство на ее эгоизм, на ее спокойствие. То же неосознанное чувство заставило ее отвергнуть предложенную ей любовь. А в то же время, когда она отвечала на признания Пьера словами благоразумия и дружбы, ей приходили на ум другие слова. Так почему же она не посмела назвать по имени то, что она уже испытывала в глубине души? Почему она так старательно скрывала от себя свои чувства? А в тот день, когда Пьер де Клерси пришел к ней в комнату, в отеле Орсе, чтобы крикнуть ей в лицо о своей страсти, почему она велела ему замолчать? Почему, когда он коснулся ее своими пламенными руками, вырвалась она из объятий, которые звала, тайно и молча, всем своим телом и всей своей душой? А он, почему он отпустил?.. Ах, если бы он был смелее, повелительнее, грубее! Разве она не отдалась бы радостно его объятиям? Как бы она ему ответила на его поцелуи, как бы призналась ему в своей любви! Но ее губы остались немы, а его губы теперь замкнулись навсегда. Теперь Пьера де Клерси больше нет, Пьер де Клерси покончил с собой, а она его любила!..

Она его любила. Она знала теперь, что любила его с того первого вечера на Кателанском лугу. Она любила его в милые дни Аржимона; она любила его, робкого и страстного, в Ронвильском гроте, умоляющего и безумного в комнате отеля Орсе. Она любила его за его молодость, за его изящество, а также, быть может, в силу другой, более таинственной причины, быть может, потому, что он был для нее как бы посланцем, глашатаем этого молчаливого брата, этого Андрэ, замкнутого и далекого, который взволновал ее сердце когда-то. Разве не был Пьер немного как бы Андрэ, вернувшийся к ней из прошлого, только моложе, пламеннее, и представший перед ней в новом и неожиданном облике? Но все это, увы, она поняла слишком поздно! Ее мрачная ошибка озарилась только при смертоносной вспышке револьвера. Цветок любви распустился в ней только орошенный кровавой росой…

При этой мысли сердце Ромэны разрывалось от скорби и сожалений, и к этой скорби, к этим сожалениям присоединялось мучительное раскаяние. Ведь она не только не понимала, что любит Пьера, но не желала даже допустить, что он ее любил. Мало того, к трагическому доказательству, которое он ей дал в своей любви, она осталась холодно, черство, себялюбиво равнодушной. Она трусливо отстранилась от всякого участия в ужасном событии, которому была слепой причиной. Оно ее раздражало. Своим равнодушием, своим неодобрением она даже в смерти преследовала того, кто умер из-за нее. Из страха она закрывала глаза, затыкала уши, отворачивалась. Отвергая приношение, она возненавидела жертву.

О, как она себя ненавидела и презирала! Она смотрела на себя с отвращением. Ей было стыдно глядеть на свои руки, на свое лицо. Она ненавидела свое тело, в котором размеренно струилась кровь, тогда как кровь Пьера хлынула из открытой раны. Она содрогалась при мысли, что он теперь только труп, недвижимое, окоченевшее тело, медленно разлагающееся, тогда как ее тело все еще живет.

И это отвращение к самой себе Ромэна переживала жестоко, она наслаждалась его омерзительной горечью.

Когда она смотрелась в зеркало, разве не готово было ей крикнуть ее отражение, что невыносимо жить, когда тот, кто любил тебя, умер, умер потому, что ты не захотела обнять его вот этими руками, которые теперь могут ловить только призрак, не захотела поцеловать его вот этими губами, чья ласка теперь направлена на пустое воспоминание, умер потому, что ты не захотела подарить себя?

Подумаешь, что за подарок! Как? И в этом она бессмысленно отказала молодому и прекрасному созданию? Или это жалкое тело так уж драгоценно, что она отказала в нем страсти Пьера? Страсти, правда, безумной и наполнявшей ее скорбным удивлением; страсти роковой, все напрасное безрассудство которой она чувствовала! Как? Из-за этого тела, которое она презирает, человек убил себя, и она ничего не сделала, чтобы предотвратить эту катастрофу! А между тем как мало ему было нужно! Одно ее слово, и целая судьба стала бы иной! Один ее взгляд, одно ее движение, и она могла создать в душе человека радость и счастье! Но этого слова она не произнесла; этого взгляда у нее не нашлось; этого движения она не сделала, и случилось непоправимое несчастье. Почему она так поступила? Из стыда, из гордости, из чувства порядочности? Она не знала. Но что она знала, так это то, что Пьер умер, что причиной этой смерти была она, что она распорядилась жизнью, жизнью, которую она могла спасти простым, скудным, жалким даром самой себя!

Эта мысль приводила Ромэну в отчаяние и повергала ее в мрачную задумчивость. Как она понимала теперь бедную княгиню Альванци! Та, по крайней мере, хоть не любила того, кого, однако же, так горестно оплакивала. Да, но княгиня была женщина и не могла не чувствовать, что женщины призваны создавать жизнь, и убивалась потому, что смерть возникла из-за нее, воспользовавшись ее красотой, как зловещей и жестокой западней.

И, рассуждая так, Ромэна чувствовала, как в ней еще больше растет раздирающая ее нестерпимая тоска, чья пытка видоизменялась с каждым часом дня и ночи. Она переходила от сожалений к раскаянию, а от раскаяния к какому-то паническому ужасу, от которого закрывала лицо руками и содрогалась всем телом. Вместо того чтобы быть создательницей счастья, она стала разрушительницей жизни. Ей казалось, что она распространяет вокруг себя какую-то смертоносную силу. Смерть окружала ее своей таинственной близостью. Она чудилась ей в аромате цветов, которые добрая синьора Коллацетти приносила ей каждое утро; она чудилась ей в запахе лекарств, которые вызванный к ней врач прописал ей для успокоения нервов. Она слышалась ей в благовесте соседней церкви и в дальних перезвонах римского неба. Смерть населяла ее бессонную тревогу и кошмары ее сна.

Этот кошмар, всегда один и тот же, каждую ночь будил Ромэну, и она вскакивала, задыхаясь, со стиснутым горлом… На кровати лежал Пьер де Клерси, с простреленным виском, и из раны текла кровь. Сперва она текла по каплям, обагряя унылую белизну простынь. Потом начинала тонкой струйкой стекать на паркет и образовывала на нем красное пятно, которое все ширилось, заполняло комнату, просачивалось под дверь, разливалось по лестнице и достигало улицы. Там, все более обильная, она окрашивала водосток и понемногу затопляла Рим. И эту же кровь, эту неиссякающую кровь Ромэна узнавала в пылании заката. Кровь приставала к подошвам прохожих. Она сливалась с водой фонтанов, и это ее берниниевский тритон на площади Барберини гибкой струей извергал из раковины, рассеивая капли по ветру.

И Ромэна Мирмо пробуждалась от сна, с колотящимся сердцем, со стуком в висках, с лицом, горящим от лихорадки…

VI

Дней через десять Ромэна Мирмо могла уже вставать. Малейшее движение стоило ей бесконечных усилий. Недавнее лихорадочное возбуждение сменилось унылой печалью и болезненным упадком сил. Все казалось ей невещественным и бесцветным. Во рту у нее стоял вкус пыли и пепла, и таким же вкусом обладали для нее вдыхаемый воздух и принимаемая пища. Против этой подавленности врач предписывал лекарства, но на его настойчивые уговоры и тревожные предупреждения Ромэна только грустно пожимала плечами. Добрая синьора Коллацетти, видя с тревогой, что молодая француженка явно тает, напрасно ее увещевала. Мадам Мирмо рвала рецепты и прятала в шкаф аптечные склянки и коробки. Лекарства! Она знала только одно лекарство, которое бы ее исцелило, это то, которое дало бы ей забвение, уничтожило бы прошлое, истребило бы мучащее ее воспоминание. Лекарство могло бы быть в том, чтобы Пьер де Клерси был жив. Но Пьер де Клерси умер!