XVI
«Музыка цельного человека»… Теперь Врубель жаждет этой музыки, как никогда прежде, и он будет искать ее повсюду и повсюду улавливать ее звучание: в народном искусстве, народных песнях, поэтическом творчестве и в созданиях, вдохновленных народными мотивами и идеями. Его жажда тем более сильна, что он ощущает ее и в своих современниках, в своих сверстниках. Он мог бы в этом убедиться на спектакле «Северные богатыри» Ибсена, поставленном Малым театром в 1891 году и впервые осуществленном в бенефис Федотовой. Этот спектакль явился событием в жизни Врубеля, выходящим за пределы эстетического удовольствия.
Знакомый освещенный подъезд Малого театра, оживленная толпа, много журналистов, молодежи — Ибсен обладал репутацией революционера, укрепившейся недавним запрещением к постановке «Призраков».
Последний звонок, погасли огни в зале, отдернулся занавес, и на сцене предстала решенная Гельцером декорация — дикая местность…
Вряд ли Врубель не заметил в этой декорации «скалистой местности у берега моря», что и голые ветви гигантских деревьев, покрытых снегом, и порошащий мелкий снег, и бегущие над морем облака — все это было сделано слишком «натурально» и что, хотя художник-декоратор Гельцер и хитроумно замаскировал кулисы бутафорскими скалами, а падуги — ветвями гигантского дерева, недоставало свободы в решении форм, в их расположении на сцене…
Были многие несообразности в этой постановке, вызывающие протест и публики и журналистов. Они, надо думать, не укрылись и от Врубеля. Бросалась в глаза неправдоподобная чистота жилища Гуннара, с очагом без копоти на стенах и, напротив, украшенного картинами. Удивляло отсутствие дыма — в пламени костра. Думается, что Врубелю хотелось бы более свободного решения пространства и большей грубости в пластическом решении форм этого жилища норвежского крестьянина. Особенно не жалели яда журналисты (и нельзя было не согласиться с ними) по поводу женских костюмов. Дикая нормандка Дагни — Ермолова представала в роскошной голубой ротонде на белом меху и таком же капюшончике и, по отзывам корреспондентов, напоминала английскую мисс; на Иордис — Федотовой был костюм астролога, только без островерхого колпака, дополненный черными парижскими перчатками. Надо заметить, внешним обликом постановка могла напоминать о так называемом «народном стиле» в обстановке квартир современных интеллигентов — приверженцев этого стиля, так же как о новой моде в одежде могли напоминать костюмы героев.
Но в гораздо большей мере новые идеалы выразила сама драма — разыгрывающееся действие, характеры. И все это захватило Врубеля. В образе Иордис, в ее словах улавливались демонические, мятежные интонации. «Быть женой и только женой, сидеть дома, прясть и ткать для мужа и рожать детей… Какой позор!» — восклицает Иордис. «Скажи мне, — спрашивает она жену Сигурда, кроткую Дагни, — когда ты странствовала с Сигурдом и слышала звон мечей во время боя и когда кровь лилась потоками, — не чувствовала ли ты непреодолимого желания броситься в бой?.. Какое счастье быть волшебницей, нестись быстрее корабля и вызывать бурю и песнями заманивать людей в волшебную пучину!»
А вот что Иордис говорит Сигурду: «В тот день, когда ты избрал другую, я лишилась родины. Напрасно ты сделал это. Все волен человек отдать другу — все, кроме любимой женщины. Тогда он разрывает скрытую нить судьбы и сокрушает две жизни». Предсмертные муки Иордис, ее призыв к Сигурду умереть вместе с ней. Последняя вспышка ее неукротимой натуры — и небо отвечает на этот душевный взрыв небесной бурей. Правда, когда в финале осиротевшие Дагни, Орнульф, Гуннар оцепенело смотрели на покрытое — тучами небо, по которому, по тексту Ибсена, мчались валькирии и Иордис среди них, нельзя было не заметить, что рабочие чересчур старательно крутили разрисованные стекла в туманном фонаре и иллюзия грозового сумрачного неба была далеко не полной. Вместо свинцовых туч по небу однообразно из одного угла в другой проходили какие-то клубы дыма. Не очень естественно смотрели на небо герои драмы. Мешала здесь и случайная, не предусмотренная Ибсеном музыка. Но Врубель был благодарным зрителем. Он видел то, что хотел видеть Ибсен в этом дымном небе — фаланги несущихся на Валгаллу инфернальных всадниц, среди которых скакала неукротимая Иордис.
Не случайно современные читатели так настойчиво сопоставляли Ибсена с Шекспиром и вспоминали в связи с демоническими образами норвежского драматурга трагедию «Макбет». Демоническая леди Макбет была сестрой Иордис. Ибсен укрепил Врубеля в его влечении к национальным фольклорным мотивам, к цельным первозданным чувствам и характерам и в то же время к демоническому. «Дант, который прогуливается в роще из пиний», «Макбет и три ведьмы», «Снегурочка» — три замысла, которые укрепляются в сознании Врубеля в это время после спектакля «Северные богатыри» в Малом театре, в связи с ним:
«…Я на днях на Малом театре видел „Северные богатыри“ Ибсена, и мне страшно понравилось, как и все, что он пишет, — по-моему, это более гуманный Толстой и потому глубже и шире видящий. Читала ли ты что-нибудь Ибсена?» — писал Врубель сестре после спектакля 7 сентября 1892 года.
Еще прочтя «Нору», «Привидения», Врубель чувствовал, что Ибсен становится его заветным писателем, таким, каким в годы юности был Тургенев. Постановка «Северных богатырей» это воочию подтвердила.
Нетрудно догадаться, какое именно произведение великого русского писателя дало художнику повод усомниться в его гуманности. Причиной, конечно, послужила повесть Толстого «Крейцерова соната», недавно вышедшая и вызвавшая бурную реакцию читателей во всем мире. Именно в это время, в 1892 году, издательство Кушнерова выпустило книгу А. Разумовского «„Крейцерова соната“ графа Л. Н. Толстого…». В ней он писал: «Мы видим, что читатель невольно поражается странностью и несомненной абсурдностью новой философии гр. Толстого.
Каких-нибудь три-четыре года назад мы слышали от него прямо противоположное всему этому… вся его новая философия с ног до головы проникнута самым страшным аскетизмом: учением о самоубийстве всего человечества. Желание это естественно и понятно. Слишком уж сильно поражает гр. Толстого зло, которое он замечает в нашей жизни, в наших действиях, поступках, нравах, отношениях, слишком уж чувствительны его нервы к безобразию нашей жизни, к бесцельности нашего существования…»
Здесь уместно упомянуть и другого критика Толстого — М. Прозора. Спустя два года в статье, опубликованной на страницах «Северного вестника», «Характер ибсеновских драм» Прозор писал: «По очевидному мнению Ибсена, на которого, как он сам мне сказал, „Крейцерова соната“ произвела чрезвычайно сильное впечатление, Толстой упустил из виду внутреннюю связь, существующую между всеми формами любви… В самых низших ее проявлениях есть что-то священное. Моралист должен обращаться с ними осторожно, ибо, отрывая наше сердце от земли, которой оно принадлежит, мы его не возвысим, а только иссушим».
Крайняя парадоксальность утверждений Толстого заслонила тогда от критики и от читателей всю глубину и остроту постановки этических вопросов в его повести. Надо сказать, Врубель не превосходил серьезностью в своих суждениях о Толстом и его «Крейцеровой сонате» общераспространенных взглядов. Воспринимая идеи Толстого «в свете» своих языческих настроений, он не увидел главного, что составляло смысл проповедей писателя (что, кстати, сближало Толстого с Ибсеном), — героическую мощь его протеста против устоев современного общества — церкви, права, семьи. «Язычество» Врубеля и предопределило предпочтение, которое он оказывал Ибсену перед Толстым.
Как и Толстой, Ибсен раскрывая в своем творчестве конкретные-противоречия современного буржуазного общества, представлял их как силу, уродовавшую человеческие отношения, превращавшую их в «фикцию», разрушавшую вечные ценности. Его драмы были пронизаны мечтой о восстановлении этих ценностей. Но, в отличие от Толстого, Ибсен не был связан христианством, религией, и выдвигал в качестве идеала сильные характеры, не чуждые ничему «земному». В России 1890-х годов, когда менялся общественный климат, — когда воочию стали сказываться идеи и настроения, зревшие на протяжении 1880-х годов, связанные с поисками новых путей выхода из тупика, в который вошла жизнь, творчество Ибсена оказывалось не менее актуальным, чем идеи Толстого. При этом позиция Ибсена как более «языческая» и терпимая к человеческим «слабостям» имела больше поборников, чем аскетическая и требовательная позиция Толстого. Особенно же актуальным был диалог «Толстой-Ибсен», воплощавший мучительные раздумья интеллигенции, ищущей выхода из противоречия на иллюзорных путях морального совершенствования вне социально-политической борьбы. Вслушивался в этот диалог и принимал в нем участие и Врубель. Кажется, в какой-то мере откликом художника на этот спор была его картина «Демон сидящий».