Изменить стиль страницы

Это общение с натурой больше, чем любая сказка, приобщило его к фантастическому, ибо нет ничего чудеснее, чем создание природы, нет ничего труднее, чем понять, из чего и как, по каким законам оно сотворено и существует.

Особенное значение детали для целого, ее соотношение с целым, что определит во многом своеобразие живописи Врубеля, он начал постигать уже теперь. «В жизни мне труднее всего мелочи», — исповедовался он; «жизнь состоит из мелочей», — повторял он в доме Симоновичей, воспитывая этими сентенциями прежде всего самого себя. «Рисовать надо от детали, а не пичкать все огромное пространство в один маленький клочок», — сказал он, увидя панорамный пейзаж Кореновки, «втиснутый» в маленькое поле картона мальчиком из школы Мурашко.

Но эта деталь — часть абсолютного совершенного целого, созданного природой навек.

Подобные мысли он высказал и своему новому приятелю, с которым познакомился в имении помещика Трифановского под Киевом, — Косте Коровину, студенту Московского Училища живописи, ваяния и зодчества. Черноволосый, похожий на итальянца или цыгана юноша расположил к себе Врубеля своей доброжелательностью, радушностью, артистизмом и жадной любовью к жизни.

Они вскоре стали друзьями, вместе катались верхом, ходили купаться. Коровин восхищался рафинированностью своего нового знакомого, его образованностью по части искусства и литературы, а также отзывчивостью на шутку, способностью наслаждаться жизнью, любовался его «жокейской» выправкой на лошади.

В некотором отношении они были единомышленниками. Коровин, так же как и Врубель, был решительно против «тенденции», против «публицистики» в искусстве, его тоже интересовали живописные проблемы и не устраивала чем-то живопись стариков передвижников. Он со смехом рассказывал о своем соученике по Училищу живописи, который глубоко страдал, что у него «сюжеты все вышли». По мнению Коровина, искать сюжеты незачем. Красота кругом — в природе, в натуре, все можно и следует писать красиво, так, чтобы выразить эту красоту.

Радостно и удовлетворенно смеясь, рассказал Коровин скандальную историю со своим этюдом хористки, вызвавшим возмущение преподавателей. Художник Прянишников (кстати, прекрасный человек, искренне преданный искусству, но с «тенденцией») назвал этот этюд особым словом «антимония». Левитану досталось, по словам Коровина, не меньше. Его замечательный пейзаж, в котором было столько чувства, так была передана музыка природы, тот же преподаватель Прянишников называл «разноцветные штаны». Только Поленов поддержал тогда Коровина и Левитана. И что же возмутило преподавателей? Этюд хористки Коровин писал на воздухе, поместив девушку на фоне зелени, добиваясь не психологии, а непосредственности в восприятии и живописном воплощении натуры. Он писал чистыми светлыми красками. И было видно, когда он рассказывал, как писал лицо с теплыми тенями и рефлексами света и воздуха, каким чистым и звонким голубым цветом написал корсаж и как добился золотистого цвета соломенной шляпки, — он был удовлетворен своей живописью. Благодаря такой живописи человек на портрете предстает как бы застигнутым в какое-то мгновение его существования. При этом с явным удовольствием Коровин вспомнил, что в доме Мамонтова — друга Поленова и покровителя художников, этим этюдом хористки интриговали Репина, и тот принял этот этюд за произведение современного испанского живописца! Такому подходу к живописи, по словам Коровина, он учился у Поленова: но он явно надеялся превзойти своего учителя, вырывался из-под его опеки, стремясь к большей свободе, отдавая или готовясь отдать форму во власть света и воздуха…

С восторгом и нежностью вспоминал Коровин профессора Училища Саврасова — автора нашумевшей картины «Грачи прилетели». Вспоминал, как тот отправлял их весной в Сокольники писать природу и учил добиваться, чтобы в их этюдах было больше чувства, настроения. В пейзаже должна быть история души, он должен отвечать сердечным чувствам, должен быть похож на музыку. Такие качества Коровин видел в пейзажах своего друга Левитана. Нужны картины, которые близки сердцу и передают как бы звуки природы, света, солнца, говорил Коровин.

Было что-то родственное, близкое Врубелю во всем, что он услышал от своего нового приятеля. И ничего удивительного: учитель Коровина — Поленов был учеником Чистякова. Но что-то и настораживало во всепоглощающем интересе к проблемам писания этюдов с натуры, в приверженности к зрительному впечатлению. Особенно насторожился Врубель, когда Коровин с досадой вспомнил преподавателей, которые заставляли их — учеников Училища — рисовать «мертвечину гипсов»…

Врубель еще больше усомнился в значимости и ценности утверждений Коровина, когда тот стал на его глазах писать маленький пейзажный этюд — небрежно, как показалось Врубелю, своего рода скорописью, стараясь, как он выразился, «изловчиться к правде» и передать сумму впечатлений и чувствований… Нет, вечными законами формы здесь не пахло.

Надо сказать, от Коровина не укрылась неудовлетворенность Врубеля его живописными опытами, но он нисколько не обиделся. Ибо, увидя наброски с натуры, этюды своего нового знакомого, был поражен… Самая манера работать, буквально держать в руках карандаш и кисть — какая-то «снайперская», удивительная красота деталей формы выдавали необыкновенный дар… «Опусы» этого художника в самом деле располагали к высоким словам об искусстве. Хотелось думать и говорить о вечных законах прекрасного. Коровин с явным интересом выслушал взволнованные рассказы Врубеля об Академии, о Чистякове. Чувствовалось — он очень любил и чтил учителя. Глубокое уважение, с которым рассказчик отзывался о рисовании гипсов, явное пристрастие к этой «мертвечине» озадачило Коровина. Но, может быть, тогда он впервые задумался о смысле такого рода упражнений, ненавистных ему.

И не под влиянием ли этих разговоров Коровин отправился осенью 1886 года учиться в Академию?.. Не под этим ли влиянием вскоре он, целиком приверженный этюдам, стал утверждать, что этюды для этюдов — «большая скука», что нужно писать этюды для картины и что надо писать тоньше мотив, стиль и задачу. Он заговорил о стиле… В этом смысле Врубель тоже мог заронить искру в его сознании. Врубель рассказывал Коровину тогда о своих работах в Киеве, о реставрации Кирилловской церкви, об иконах для иконостаса, и было видно, что он в душе гордился этими работами. Он был полон тогда поисками какого-то особенного стиля, не имеющего отношения к передаче правды натуры, впечатления от нее заветных целей Коровина. Эта маниакальная увлеченность поисками стиля стала очевидна, когда Врубель начал писать по фотографии портрет покойного сына хозяина имения. Портрет по заказу — разве не ясно, что заказчики мечтали увидеть своего мальчика как можно более похожим, надеялись, что художник сможет показать им его таким, каким он был живым!

А что делал Врубель? Решение портрета непрерывно трансформировалось. И дело было не в том, что заказчиков не удовлетворял ни один вариант. Врубель, казалось, с удовлетворением уничтожал сделанное, — наверное, он так резал себе тело — Коровин с ужасом увидел шрамы на груди художника, по его рассказам, нанесенные в страданиях из-за неразделенной любви. С тем большим испугом он наблюдал теперь процесс работы нового приятеля над заказным портретом мальчика. Врубель с удовлетворением уничтожал сделанное, и при этом каждый новый вариант был вызывающе непохож на фотографический снимок и напоминал больше икону. Стилизовал ли Врубель византийскую и древнерусскую живопись в такого рода пластическом решении, противопоставляя, создаваемый им образ фотографическому, желая утвердить святость покойного ребенка? Стремился ли он создавать канон? Как бы то ни было, умеющий отлично срисовать с фотографии лицо, чтобы оно было похожим, художник упрямо не внимал убеждениям отца, дяди, становился словно глухим и упорно стоял на этом иконописном типе решения… Сколько упрямства! Только тогда, когда все уже потеряли надежду, когда дядя чуть не со слезами на глазах стал его умолять смириться, он быстро, просто и прекрасно сделал то, чего от него хотели.