В капелле моей главной задачей было установить равновесие между светящейся цветовой плоскостью и белой стеной, покрытой черным рисунком.
Эта капелла является для меня завершением труда всей жизни, венцом огромных, искренних и трудных усилий. Не я выбрал себе эту работу, а судьба избрала меня для нее в конце моего пути, по которому я и дальше пойду в моих поисках. Капелла позволяет мне закрепить найденные мною принципы.
Я предчувствую, что эта работа не будет бесполезной и что она может остаться выражением определенной эпохи в искусстве, быть может, уже изжитой, во что я, впрочем, не верю. Это невозможно знать сегодня, до того, как возникнут новые движения.
Заблуждения, которые, может быть, есть в этом выражении человеческого чувства, отпадут сами собой, но останется живая частица, способная соединить прошлое с будущим пластической традиции. Мне хотелось, чтобы эта частица — я называю ее „Мои откровения“ — была выражена с достаточной силой, стала плодотворной и вернулась к своему источнику.
Анри Матисс». [543]
В восемьдесят лет к нему вернулась жизнь, и, несмотря на страдания, неотвратимые при его болезни, Матисс не переставал утверждать, что благодаря работе — нескончаемой работе, — а также благодаря превосходному климату Ниццы, который был всегда благотворен для него, он познал наконец радость жизни.
В начале 1952 года, 15 января, около шести часов вечера я позвонил у двери Анри Матисса на третьем этаже «Режины». Когда я входил, от Матисса вышел врач. Он только что измерил художнику кровяное давление и, казалось, был в превосходном настроении. Все шло наилучшим образом.
Один из внуков мастера, Поль Матисс, высокий темноволосый юноша, удивительно изящный, проводил меня в комнату, всю увешанную огромными рисунками. Анри Матисс, одетый в широкую пижаму из очень светлой ангорской шерсти (цвета «волос королевы»), сидел в кресле рядом со своей подвижной и остроумной внучкой Жаклин — Джекки. Восьмидесятилетнему художнику едва можно было дать шестьдесят, настолько он был крепок и красив, высокая фигура его была по-прежнему пряма, а на его лице — лице Юпитера — ни единой морщины.
— Сегодня утром, — сказал он, — я совершил большую прогулку на солнце.
Поскольку мы говорили о Капелле четок и обо всем том, что представляет из себя этот великолепный дар, мне вспомнилось одно недавно услышанное и неприятно поразившее меня высказывание: «Матисс никогда никому ничего не дает», — сказал мне один человек, относящий себя к его друзьям. Это стало ходячей фразой о нем в Ницце.
Будучи всегда с ним откровенным, но не без должной почтительности, я хотел посмотреть, как Матисс, в то время слышавший столько льстивых и угодливых речей (никому уже не приходило в голову писать на стенах Ниццы то, что можно было прочесть примерно в 1908 году на Монпарнасе: «Матисс — сифилитик! Матисс спятил!»), прореагирует на это злое высказывание, если я ему его передам, не открывая, разумеется, имени злопыхателя.
Однако, чтобы смягчить удар, я сразу же поставил его в известность о моем ответе:
— Я лично знаю, что Анри Матисс весьма щедр. Доказательство?.. Матисс дал мне в 1936 году для города Парижа и Пти Пале великолепного Сезанна — «Трех купальщиц», которого он отказался уступить в 1933 году Барнсу за сто пятьдесят миллионов тогдашних франков.
По всей вероятности, это воспоминание развеселило олимпийца с голубыми глазами под выпуклыми стеклами очков.
— Да, я люблю давать… Я дал полотна Альберу Андре для его музея в Баньоле; я собираюсь много дать Като… Только я люблю давать, имея для этого достаточные основания.
Матисс ведет меня в большую мастерскую, откуда выходит очень молодая темноволосая девушка, натурщица, которую я уже мельком видел в 1950 году, Паула, только что накинувшая на гибкое и грациозное обнаженное тело черную блузу.
Новый проект витража… По-прежнему декупажи… Здесь господствуют два холодных тона, зеленый и синий, которые будут согреты солнечным светом. Витражу сопутствуют эскизы, выполненные кистью: стволы деревьев с листьями, смутно напоминающие ренессансные феррарские гобелены с изображением дриад.
— Какие красивые деревья! — сказал я не без умысла.
Голубые глаза художника лукаво заблестели.
— А, да! Я был в Лондоне, когда на банкете Королевской Академии Уинстон Черчилль, которым мы с вами восхищаемся как военачальником и как крупным политиком, но совсем не как художником,[544] решил выступить, как некогда против махдистов и буров, [545] на этот раз против Матисса и Пикассо, чтобы поддержать президента Академии сэра Альфреда Мамингса, заявившего: «Матисс и Пикассо неспособны написать дерево, похожее на дерево».
— В сущности, — говорит мой собеседник все более лукаво, — сэр Альфред прав… и Матисс не виноват… Если хочется, чтобы дерево походило на дерево, то лучше обратиться к фотографу. У художника иная цель. Для меня дело только в том, чтобы выразить чувства, вызываемые у меня созерцанием дерева…
Бедный сэр Альфред Мамингс, ничего не знавший не только о превосходных эскизах, сделанных Матиссом с «веток и листьев», но и особенно о том, что говорил он о деревьях Арагону.
В мастерской тоже большое, рисованное кистью панно — тело лежащей навзничь женщины. Роскошный подготовительный этюд, сделанный с Лидии для «Леды», которую художник бесконечно стилизовал, подтверждая лишний раз свою основную доктрину, отнюдь не противоречащую его поискам, относящимся к дереву!
«Основа моего творчества заключается скорее во внимательном и уважительном наблюдении Природы и в чувствах, вызываемых ею во мне, чем в некой виртуозности, которая приобретается почти всегда честным и постоянным трудом».
В тот вечер художник полон радости. Когда я ему сообщаю, что его друг Андре Рувейр только что отдал в Музей в Ниме портрет, написанный им, Матиссом, с Леото, он, кажется, в восторге…
Рувейр, Леото, Аполлинер, чей портрет (по памяти) он только что сделал по просьбе Рувейра, — все это возвращает наш разговор к Парижу. Каким бы светским человеком ни был при желании Матисс, он не терпел завсегдатаев салонов.
— Ах, не говорите мне об этих профессиональных болтунах, которые ничего не знают и обо всем столь авторитетно высказываются.
— В провинции, — добавляю я, — все гораздо серьезней. Сам я парижанин по рождению и воспитанию, но давно уже понял это.
— Конечно! — соглашается Матисс. — Но Ницца — не провинция… Это проходной двор.
— Проходной двор, где вы сегодня — главное божество!
— О, не будем преувеличивать! Действительно, у мэра Жана Медсена большие планы… Это выдающийся человек, но я неуверен, что к его голосу прислушаются. Мне присвоили звание почетного гражданина города Ниццы, муниципалитет пригласил организовать большую выставку моих произведении, но мне так и не удалось получить ни клочка ткани, ни афиши с объявлением об этой экспозиции, на которую я положил большие усилия.
Впрочем, ни капли горечи. Всего лишь насмешливая улыбка того мальчишки-мазилы у Моро, который живет в великолепном человеке на вершине славы. В художнике, которого Арагон не задумываясь сравнивает с автором «Отверженных», всегда было что-то от Гавроша.
Уходя от Матисса, уносишь бодрящее чувство средиземноморской ясности, упорной верности молодости и счастью. Он никогда не перестает работать. Если в 1954 году у него часто бывали приступы тяжких страданий, вызывавшихся астмой или грудной жабой, то, как только наступала передышка, он героически снова брался за работу. Это были витражи для Крепье-ле-Пап, скромного городка в лионском округе, а также керамика для виллы, находящейся сейчас во владении Пьера Матисса в Сен-Жак-Кап-Ферра.[546]
543
Chapelle du Rosaire des Dominicaines de Vence, par Henri Matisse. Mourlot frères et les fils de Victor Michel, 1951.
544
Уинстон Черчилль писал на досуге любительские пейзажи.
545
Имеется в виду деятельность Черчилля в роли военного корреспондента в англо-бурской войне и на Ближнем Востоке.
546
На самом деле для виллы своего сына Пьера Матисс исполнил только эскиз одного витража.