Изменить стиль страницы

— Вы сами бросились под омнибус?

Снова попытавшись улыбнуться, он ответил:

— Нет, это он бросился на меня.

— Неправда, это вы!

— Нет, уверяю вас, это он!

После нескольких минут молчания, тех минут, когда души точно сливаются во взглядах, она прошептала:

— О, мой дорогой, дорогой Оливье! Подумать только, что я отпустила, что я не удержала вас!

— Все равно, это случилось бы со мной не сегодня, так завтра, — убежденно ответил он.

Они снова посмотрели друг на друга, стараясь прочитать самые сокровенные мысли.

— Я думаю, что мне конец. Мне так больно! — вновь заговорил он, — Вам очень больно? — пролепетала она.

— О, да!

Наклонившись к нему еще ниже, она коснулась его лба, потом глаз, потом щек медленными, бережными, осторожными поцелуями — так она словно ухаживала за больным. Она чуть притрагивалась к нему краями губ; слышно было лишь ее легкое дыхание — так целуют дети. И длилось это долго, очень долго! Он не мешал этому падавшему на него дождю нежных и тихих ласк, которые, казалось, успокаивали и освежали его, ибо его искаженное лицо подергивалось уже не так часто, как раньше.

Потом он сказал:

— Ани!

Она перестала целовать его, чтобы лучше слышать.

— Что, мой друг?

— Вы должны обещать мне одну вещь.

— Обещаю вам сделать все, что хотите!

— Поклянитесь, что, если я не умру до завтра, вы приведете ко мне Аннету… один раз, только один раз! Мне так не хочется умереть, не увидев ее!.. Подумайте… что завтра… в это время… я, быть может… я, наверное, закрою глаза навеки… и я уже никогда больше не увижу… ни вас… ни ее…

Она перебила его; сердце у нее разрывалось.

— О, замолчите!.. Замолчите!.. Да, я обещаю вам, что приведу ее.

— Клянетесь?

— Клянусь, друг мой!.. Но замолчите, не говорите больше. Вы так меня мучаете!.. Замолчите!

Быстрая судорога пробежала по его лицу. Потом он сказал:

— Нам остается провести наедине всего несколько минут, не будем же терять их, воспользуемся ими, чтобы проститься, Я так любил вас!..

— А я… как я люблю вас до сих пор! — вздохнула она.

— Я узнал счастье лишь с вами, — продолжал он. — Правда, последние дни были ужасны… Но это не ваша вина… Ах, бедная моя Ани!.. Как порой бывает печальна жизнь!.. И как тяжело умирать!..

— Замолчите, Оливье, умоляю вас!

— Я был бы так счастлив, если бы у вас не было дочери… — не слушая ее, говорил он.

— Молчите!.. Боже мой! Молчите!.. Он, казалось, скорее думал вслух, нежели говорил с нею.

— Тот, кто выдумал эту жизнь и создал людей, был или совсем слеп, или очень зол…

— Оливье, умоляю вас!.. Если вы хоть когда-нибудь любили меня, замолчите!.. Не говорите так больше!

Он пристально посмотрел на склонившуюся к нему женщину с таким мертвенно-бледным лицом, что сама она походила на умирающую, и замолк Тогда она села в кресло, вплотную придвинула его к кровати и снова взяла руку Бертена, лежавшую на простыне — Теперь я запрещаю вам говорить, — сказала она — Не шевелитесь больше и думайте обо мне, как я думаю о вас.

Они снова принялись смотреть друг на друга, неподвижные, соединенные жгучим прикосновением рук. Она держала эту лихорадочно пылавшую руку и время от времени слабо сдавливала, а он отвечал на призыв, слегка сжимая пальцами ее руку. Каждое из этих пожатий о чем-то говорило им, вызывало в памяти частичку безвозвратно ушедшего прошлого, оживляло застывшие воспоминания об их любви. Каждое из этих пожатий было затаенным вопросом, и каждое было таинственным ответом, то были печальные вопросы и печальные ответы — эти «вы помните?» старой любви.

Во время предсмертного свидания, которое, вероятно, было последним, они мысленно пережили год за годом всю историю их отношений; сейчас в комнате слышалось только потрескиванье дров.

Вдруг, словно пробудившись и содрогнувшись от ужаса, он сказал:

— Ваши письма!

— Что? Мои письма? — переспросила она.

— Я мог бы умереть, не уничтожив их.

— Ах, какое это имеет значение! — вскричала она. — До того ли мне теперь? Пусть их найдут, пусть их прочтут, мне это совершенно безразлично!

— А я этого не хочу, — возразил он. — Встаньте, Ани. Откройте нижний ящик письменного стола — большой ящик, — они все там, все. Возьмите их и бросьте в огонь.

Она не двигалась; она сидела, съежившись, словно он толкал ее на подлость.

— Ани, умоляю вас! — снова заговорил он. — Если вы этого не сделаете, вы измучаете меня, вы не дадите мне покоя, вы доведете меня до безумия Подумайте: ведь они могут оказаться в руках первых попавшихся людей — в руках нотариуса, лакея… даже в руках вашего мужа. Я не хочу этого. Она нерешительно встала.

— Нет, это слишком тяжело, слишком жестоко. У меня такое чувство, будто вы требуете, чтобы я сожгла наши сердца Он продолжал умолять ее, и лицо его было искажено страданием.

Видя, что он так мучается, она покорилась и подошла к столу. Открыв ящик, она увидела, что он до краев полон письмами, рядами лежавшими одни на других, и на всех конвертах она узнала две строчки с адресом — строчки, которые она так часто писала! Эти две строчки — имя адресата и название улицы — она знала так же, как свое собственное имя, как мы должны знать те несколько слов, в которых были сосредоточены все надежды, все счастье нашей жизни Она смотрела на эти маленькие четырехугольнички, которые хранили все, что она сумела сказать о своей любви, все, что она могла оторвать от себя и послать ему в нескольких каплях чернил на белой бумаге.

Он попытался повернуть голову, чтобы посмотреть на нее, и еще раз сказал:

— Сожгите их как можно скорее.

Она взяла две пачки; несколько мгновений она держала их в руках. Они казались ей тяжелыми, скорбными, живыми и мертвыми: ведь там, внутри, было так много всего — столько радостей, чувств, мечтаний, — всего, чему теперь настал конец. Это была душа ее души, сердце ее сердца, сущность ее любящего существа — вот что сейчас держала она в руках и вспоминала, в каком исступленном восторге писала она некоторые из них, как она была воодушевлена, как упивалась сознанием, что живет, что обожает кого-то, что может ему об этом сказать.

— Сожгите, сожгите их, Ани! — повторил Оливье. Одним взмахом обеих рук она швырнула обе пачки в камин, и листки, упав на дрова, рассыпались. Затем она выхватила из ящика другие письма и кинула их поверх первых, потом, мгновенно нагибаясь и выпрямляясь, быстро побросала остальные, чтобы поскорее покончить с этим ужасным делом.

Когда камин наполнился, а ящик опустел, она продолжала стоять в ожидании, глядя, как почти потухший огонь ползет по краям этой горы конвертов. Он нападал на них сбоку, обгрызал углы, пробегал по краям бумаги, угасал, снова вспыхивал, разгорался. Вскоре всю эту белую пирамиду опоясало живое яркое пламя, залившее комнату светом, и этот свет, озарявший стоявшую женщину и лежавшего мужчину, был их сгоравшей любовью, любовью, превращавшейся в пепел.

Графиня обернулась и в этом ярком отблеске буйного пламени увидела, что ее друг склонился над краем постели; он смотрел на нее блуждающим взглядом.

— Все? — спросил он.

— Да, все.

Но прежде, чем вновь подойти к нему, она бросила последний взгляд на эту гекатомбу и увидела, что по куче полусожженной, уже свернувшейся и почерневшей бумаги льется что-то красное. Можно было подумать, что это струйки крови. Казалось, они текли из самого сердца писем, из каждого письма, словно из раны, и тихо скатывались в пламя, оставляя за собой пурпурный след. Графиня почувствовала, что сердце ее заколотилось от какого-то сверхъестественного ужаса, она отшатнулась, как если бы у нее на глазах кого-то убили; потом она поняла, она вдруг поняла, что это просто таяли сургучные печати.

Она снова подошла к больному и, осторожно приподняв его голову, бережно положила на середину подушки. Но он пошевелился, и боли усилились. Теперь он задыхался, лицо его исказилось от жестоких страданий, и казалось, он уже не сознавал, что она здесь.