Изменить стиль страницы

Послеобеденное время — вместо того, чтобы пойти гулять, как накануне, — они провели по-семейному, в гостиной.

— Однако нам скоро придется уехать, — неожиданно сказала графиня.

— О, не говорите сейчас об этом! — воскликнул Оливье. — Вы не хотели покидать Ронсьер, пока здесь не было меня! Приехал я, и вы думаете только о том, как бы сбежать отсюда!

— Дорогой друг! Не можем же мы сидеть тут втроем до бесконечности, — заметила она.

— Речь идет отнюдь не о бесконечности, а всего лишь о нескольких днях. Сколько раз я гостил здесь по целым неделям!

— Да, но то было при других обстоятельствах, когда дом был открыт для всех. Тут вмешалась Аннета.

— Ox, мамочка, еще два-три дня! — вкрадчиво заговорила она. — Он так хорошо учит меня играть в теннис! Правда, я сержусь, когда проигрываю, зато потом бываю так довольна, что делаю успехи!

Не далее как сегодня утром графиня подумывала о том, чтобы продлить до воскресенья это окутанное тайной пребывание здесь ее друга, и вдруг захотела уехать, сама не зная, почему. Этот день, от которого она ждала столько хорошего, оставил в ее душе глубокую, невыразимую печаль, беспричинную тревогу, цепкую и смутную, как дурное предчувствие.

Когда она снова очутилась одна в своей комнате, она задумалась над тем, откуда у нее этот новый приступ меланхолии.

Не испытала ли она одно из тех незаметных ощущений, которые касаются души так легко и так быстролетно, что в мозгу они не оставляют следа, но самые чувствительные струны сердца дрожат от этого прикосновения еще долго? Быть может. Но что это были за ощущения? Она хорошо помнила кое-какие пережитые ею постыдные, неприятные оттенки какого-то чувства — каждая минута приносила что-то свое! Но, откровенно говоря, они были слишком ничтожны, чтобы вызвать у нее такой упадок духа. «Я чересчур требовательна, — подумала она. — Я не вправе так себя мучить».

Она открыла окно, чтобы подышать ночным воздухом, и, опершись локтями на подоконник, загляделась на луну.

Легкий шорох заставил ее посмотреть вниз. Перед домом прогуливался Оливье, «Почему же он сказал, что идет к себе? — подумала она. — Почему не предупредил меня, что выйдет снова, не попросил меня пройтись вместе с ним? Ведь он прекрасно знает, как я была бы счастлива! Что же у него на уме?» Мысль о том, что он не захотел погулять с нею, что он предпочел побродить в эту чудную ночь один, с сигарой во рту, — она видела красную огненную точку, — один, когда он мог доставить ей радость побыть с ним, мысль о том, что он не нуждается в ней постоянно, что он не желает постоянно ее видеть, заронила ей в душу новое зерно горечи.

Она уже хотела закрыть окно, чтобы больше не видеть художника, не поддаться искушению окликнуть его, как вдруг он поднял глаза и заметил ее.

— Вы мечтаете, глядя на звезды, графиня?

— Да и вы тоже, как я вижу, — отвечала она, — Я просто-напросто вышел подымить.

— Что же вы не сказали мне, что выйдете? — не удержалась она.

— Я только хотел выкурить сигару. Впрочем, я уже возвращаюсь.

— В таком случае спокойной ночи, мой друг!

— Спокойной ночи, графиня!

Отойдя от окна, графиня села на низенький пуфик и заплакала; горничная, которую она позвала, чтобы та раздела ее на ночь, увидела, что у нее красные глаза, и участливо сказала:

— Ох, барыня, завтра вы опять будете плохо выглядеть!

Спала графиня дурно, тревожно, ее мучили кошмары. Проснувшись, она, прежде чем позвонить, открыла окно и раздвинула занавески, чтобы посмотреть на себя в зеркало. Лицо у нее осунулось, веки припухли, кожа пожелтела, и это так страшно ее огорчило, что ей хотелось сказаться больной, лечь в постель и не показываться до вечера.

Но тут ею внезапно овладело непреодолимое желание уехать, уехать сейчас же, с первым поездом, покинуть этот светлый край, где при ярком солнце, заливающем поля, слишком хорошо видны неизгладимые следы, оставленные годами и горем. В Париже люди живут в полумраке комнат, куда даже в полдень тяжелые занавеси пропускают лишь мягкий свет. Там она снова станет прежней, станет красавицей, и ее бледность будет гармонировать с этим тусклым, все скрадывающим освещением. Вдруг перед глазами у нее мелькнуло свежее, раскрасневшееся личико Аннеты, игравшей в лаун-теннис, ее слегка растрепанные волосы. И она поняла, что за неведомая тревога терзала ей душу. Нет, она ничуть не завидовала красоте дочери. Разумеется, нет, но она почувствовала и впервые призналась самой себе, что не должна больше никогда показываться рядом с нею при солнечном свете.

Она позвонила и, еще не напившись чаю, приказала готовиться к отъезду; она написала несколько телеграмм, даже заказала по телеграфу обед на сегодня, закрыла счета в деревне, отдала последние распоряжения; ей не понадобилось и часу для того, чтобы все уладить: ее снедало все возраставшее, лихорадочное нетерпение.

Когда она спустилась, Анкета и Оливье, уже извещенные об ее неожиданном решении, с удивлением принялись задавать ей вопросы. Видя, однако, что она не дает никакого вразумительного ответа по поводу этого внезапного отъезда, они немного поворчали и всячески выражали свое неудовольствие вплоть до той самой минуты, когда стали прощаться на вокзале в Париже.

Протянув художнику руку, графиня спросила:

— Придете к нам завтра обедать?

— Конечно, приду, — слегка обиженным тоном ответил он — А все-таки вы поступили нехорошо. Всем нам было так весело в Ронсьере!

Глава 3

Едва очутившись наедине с дочерью в двухместной карете, которая везла их домой, графиня сразу почувствовала успокоение, умиротворение, словно после тяжелого приступа. Она свободно дышала, она улыбалась домам, с радостью узнавая город, привычные черты которого все настоящие парижане словно хранят в своих сердцах и перед глазами. Каждая замеченная ею лавка позволяла ей угадать, какие лавки пойдут дальше вдоль бульвара, и припомнить лицо торговца, которое она так часто видела за витриной. Она чувствовала, что спасена! Но от чего? Что приободрилась. Но почему? Что уверена Но в чем?

Когда экипаж остановился под аркою ворот, она легко соскочила на землю и, словно от кого-то убегая, вошла в полумрак лестницы, в полумрак гостиной, в полумрак своей комнаты. Тут она простояла несколько минут, довольная тем, что здесь, в туманном, тусклом, скупом освещении парижского дня, который дает возможность скорее угадывать, нежели видеть, показывать то, что вам хочется, и скрывать то, что вы предпочитаете скрыть, она в безопасности, хотя безрассудное воспоминание о ярком свете, затопляющем поля, еще жило в ней как след, оставленный бесконечным страданием Когда она вышла к обеду, муж, который только что вернулся домой, ласково поцеловал ее и сказал:

— Ага! Я заранее знал, что милейший Бертен привезет-таки тебя домой. Я не дурак — потому-то и подослал его к тебе Аннета пресерьезно ответила тем особенным тоном, какой она принимала, когда шутила, — сама она при этом не улыбалась:

— О, ему пришлось туго! Мама никак не могла решиться!

Графиня, слегка смутившись, промолчала.

Она приказала никого не принимать, и в этот вечер никто не приходил. Весь следующий день она провела в разных магазинах, выбирая и заказывая все, что ей было нужно. С молодости, почти с самого детства, она любила длительные примерки перед зеркалами у разного рода знаменитых мастериц. Уже входя к ним, она испытывала радостное чувство при мысли обо всех деталях этой тщательной репетиции за кулисами парижской жизни. Она обожала шуршание платьев «девушек», сбегавшихся при ее появлении, их улыбки, предложения, вопросы, а их хозяйка — портниха, модистка или корсетница — была в ее глазах важной особой, к которой она относилась как к художнице, когда высказывала свое мнение и спрашивала совета. Еще больше обожала она прикосновения ловких рук молоденьких девиц, которые раздевали, одевали ее и осторожно поворачивали перед ее изящным отражением. Дрожь, пробегавшая под их легкими пальцами по ее шее или по волосам, была одной из самых сладостных маленьких радостей в ее жизни — жизни элегантной женщины.