Изменить стиль страницы

Вон, поскрипывая, тянется медлительная арба, запряженная парой черных буйволов; вон в стороне от едва протоптанной дороги сияют, подмигивают веселыми синими глазками цветы на склонах гор, а по лужайке словно чья-то щедрая рука разбросала белые цветы — нимфы.

Резво пересекают пропасти зеленые щуры, крохотные птицы — гилы.

Над самой головой Нины пролетела неведомая голубая птица — не ее ли счастье? — исчезла среди ореховых деревьев.

Александр Сергеевич едет верхом на коне рядом с возком Нины, старается выражением лица не выдать свои тревожные мысли. Что ждет их в Персии? На престоле нищей страны — идол в драгоценных камнях. Перед глазами возник павлиний трон Фетх-Али-шаха, облицованный листами золота, с подножием в виде лежащего льва. И корона шаха, и его одежда усыпаны яхонтами, бриллиантами. Камень «кох-и-нор» — гора света; камень «дерья-и-нор» — море света…

Позади и справа от тонкого, как жердь, с бледными впалыми щеками, Фетх-Али-шаха — четырнадцать его сыновей, зятья, министры. Слева — телохранители, гулям-пишхидмети, держат саблю, щит, скипетр и печать: «Хвала края и веры, краса века и образец добродетелей, герой, властелин венца и перстня царского».

Застыли четыре палача — пасахчибаши. Рукояти их золотых топоров украшены драгоценными камнями.

Вот перед шахом на ковре с красной каймой стоит Ермолов — тогда чрезвычайный посол императора, — представляет шаху свиту. О бравом изящном штабс-капитане Коцебу говорит:

— Он недавно свершил кругосветное путешествие и так мечтал увидеть еще и ваше величество!

Шах важно кивает головой, оглаживает холеную бороду, произносит замогильным голосом:

— Теперь наконец-то он увидел все!

…«Кровопролития не избежать, — мрачно думает Грибоедов. — У шаха потомство — девятьсот тридцать пять человек. Представляю, что поднимется, когда этот счастливый обладатель самой длинной бороды в Персии отдаст богу душу. Уж тогда-то его „Соломон государства“ — Аллаяр-хан начнет действовать! Вообще — там масса трудных пустяков, все сложно. И хитрая, нечистая игра англичан, исподволь и давно стремящихся утвердиться в этой стране, рассорить персов с нами… И азиатчина, возведенная в десятую степень. Он досыта нагляделся на нее за годы жизни в Персии… И коварство, возведенное в политику. Ведь как они начали войну: подстрекаемый англичанами принц Аббас-Мирза решил, что момент наиболее подходящий — смена царей, события на Сенатской площади, шаткость отношений России с Турцией, — и на рассвете 16 июля 1826 года его конница, батальоны сарбазов — шестидесятитысячная армия, — даже не объявив войну, ворвались в Карабахскую провинцию у Миракского лагеря. Сметая малолюдные, застигнутые врасплох посты, обезглавливая спящих, надевая железные ошейники на пленных, они продвинулись к Гумрам, устремились на Тифлис.

Как же раз и навсегда пресечь поползновения шахской Персии на грузинские владения? Как заставить их уважать Россию? Как, употребив осторожность, поскорее высвободить в Персии наши войска для переброски их на участок турецкой войны, а персов превратить в военных соратников или хотя бы обеспечить их нейтралитет?»

* * *

Они сделали привал на полянах меж гор. Здесь природа создала словно бы две террасы. На одной — верхней — расположился казачий отряд, много ниже, в шатрах, — Грибоедов и его спутники.

Наступил вечер. Грибоедовы собирались ко сну, когда с верхней террасы полилась песня. Молодой мужской голос вольно и задушевно выводил:

Уж ты конь, ты мой конь,
Ты лети на тихий Дон…

И слаженный хор, схожий с рокотом волны, вторил:

Ты лети на тихий Дон…

А молодой голос мечтательно и печально просил:

Понеси ты, мой конь,
Отцу-матери поклон.
А жене скажи родной,
Что женился на другой.
Что женила молодца
Пуля меткая врага…

Александр Сергеевич замер, вслушиваясь. На него пахнуло донской степью, в памяти промелькнули казачьи курени, станицы, заселенные своеобычным людом. Раз шесть пересекал он эти земли Игоревой сечи, писал исследование о Саркеле, обдумывал статью о двадцатитрехлетнем полковнике Матвее Платове, что с горстью казаков дерзко отбил атаки турецкого корпуса возле речки Калалах.

Ему припомнилась церковь в Кагальнике. Он не был глубоко религиозным человеком, но любил постоять в церковной прохладе, возвратиться в детство, слушая пение, подумать о том, что вот эти же самые молитвы читали и при Владимире Мономахе, и при Дмитрии Донском… И там, в Кагальнике, он думал о самобытности Руси, ее летописях и старине…

Грибоедов видел донскую степь в торжествующей зелени озими после майского ливня, изукрашенную коврами из тюльпанов, заполненную песнями жаворонков, посвистом сусликов.

В метели проезжал мимо завьюженных курганов, когда снежные клубы яростно бросались под копыта, заметая дорогу.

Был в тех краях и совсем недавно, в самую жарынь, глотал воспаленными губами горячий ветер Черных земель, прорывался сквозь исступленный стрекот кузнечиков.

Просились в руки нагретые солнцем, пахнущие землей помидоры, лучше самых изысканных яств были огурцы с медом и каймак толщиной в два пальца.

На крышах куреней досыхали желто-красные жерделы для «взвара». Приветливо кивали пучеглазые подсолнухи, раздувала ноздри проезжих полынь.

В раскаленном Новочеркасске напрасно искал Грибоедов тень под желтыми, пожухлыми листьями акаций, покрытыми пылью, как лицо — серой усталостью.

Но зато сколь прекрасна была осень на Дону, когда под тяжестью виноградных кистей гнулась лоза, тек по пальцам арбузный сок, когда покорно склоняла свои пряди ива над зеленовато-синей рекой, а величавая донская волна бежала к приазовским гирлам…

— Ниночка, я пойду ближе, послушаю, — сказал он жене, вставая.

— Можно и я с тобой? — попросила она.

— Пойдем…

Они вышли из шатра. С высокого неба щедрая луна обливала сильным светом резные громады гор, серебрила заснеженные скалы, и оттого резче казались тени расселин, словно отрезанные от света острым кинжалом.

Как это ни странно, казачья песня — теперь уже о степном ковыле — не звучала здесь чуждо: горы принимали ее, словно бы прислушивались.

Грибоедовы поднялись по-крутому изгибу скалы и вышли к казачьему бивуаку.

Меж полотняных палаток горел яркий костер; сухо потрескивал кустарник, смолисто пахли ветки сосны. Над костром на треноге пыхтела в котле каша, разнося вкусный запах варева и дыма. Собранные в козлы ружья походили на копны. Казаки, кто сидел, привалясь спиной к колесу повозки, к вьюкам, потягивая махорочную цигарку, кто полулежал, прикрывшись буркой, кто чинил пообтрепавшуюся обувь и одежду.

Размундштученные кони с торбами на мордах похрустывали овсом.

При виде барина и его жены казаки вскочили на ноги.

— Ну что вы! — знаком руки усадил их Грибоедов. — Мы пришли послушать…

Немолодой казак Федор Исаич Чепега в папахе-трухменке из бараньей смушки, с небольшой трубкой в зубах, которая, как соломинка, застряла в его густой рыжеватой бороде, пододвинул Грибоедовым два кожаных казачьих седла:

— Сидайте, ваше превосходительство, на тебеньки… Наш Митя, хошь и куга зеленая, а вести могет… Любого приманит…

При этих словах Митя Каймаков, в котором Грибоедов сразу узнал казака, сопровождавшего его до Ахалцыха, а затем привезшего оттуда трофеи, протестующе возразил:

— Ну вы, дядь Федь…

Федор Исаич посмотрел на Митю одобрительно: мол, твое дело сейчас такое — в тень уходить, но ведь и впрямь ладно ведешь.

— Да ить песню надо играть сообча, — доверительно сказал Грибоедову немолодой казак, попыхивая трубкой. Остальные закивали, подтверждая: