Первое, что увидел Верещагин, была склоненная над ним голова Чернявской в белоснежной косынке с красным крестом. Завитки волос нежными спиралями выбивались у висков.
Так вдруг захотелось нарисовать эти завитки.
В огромное окно вливалось лето: медово пахла акация, вдали, не теряясь в шумах города, играла шарманка.
Верещагин мягко улыбнулся Чернявской и прикрыл глаза, чтобы не выдать своего счастья: как рад, что Саша — впервые* про себя назвал ее так — рядом. Все же он изрядно принимался к этой обаятельной, волей судьбы ставшей ему близкой женщине.
В Чернявской — бесстрашие и непосредственность кристальной совести. Для нее поступки и слова имеют свой истинный смысл, не исковерканный потайной игрой домысла. Пожалуй, главное в ее натуре — материнство, обращенное ко всем, кто нуждается в помощи сестры милосердия, готовность облегчить муки, не думая о себе, о своих удобствах. Во время приступов лихорадки она за ночь по десять раз меняла ему взмокшее белье.
— Ну вот мы и выздоравливаем, — сказала Чернявская Верещагину голосом, каким врачуют, убаюкивают боль, возвращают к жизни.
Он благодарно, едва заметно кивнул головой, а руку, словно невзначай, положил под подушку — на месте ли газета? Это был номер «Нового времени» со статьей Стасова о нем. В статье приводился отзыв Крамского: «Колоссальное явление». Сам же Стасов писал, что Верещагин художник последнего слова современного искусства и бесстрашный человек.
Только Чернявская обтерла полотенцем лицо Василия Васильевича и скрылась в дверях, как он достал газету и перечитал статью. Все же дьявольски приятно, когда тебя хвалит уважаемый человек.
Здоровье Верещагина пошло быстро на поправку. Скоро он стал ходить, опираясь на костыль, а в конце июля сделал первую вылазку в город. Выждал, пока спадет жара, и под вечер, наняв извозчика, поехал прямой широкой улицей Под-Могошой мимо фешенебельного «Hotel Boulevard» Пауля Зейделя, мимо маленьких, весело подмигивающих театров, добротных складов миллионщика Евлогия Георгиева, мимо зеленой Киселевской аллеи, редакции газеты «Ромынул».
Поло цокали копыта по булыжной мостовой. Сбоку от извозчика чернела груша, насаженная на медный рожок. На тротуарах фланировали румыны в лиловых брюках и подстреленных легких пиджаках.
Из двери с надписью «Кафе a-la turca» вырывалась игривая музыка «Корневильских колоколов». Желто-красный попугай вытаскивал клювом билетики на счастье. Многоцветная афиша извещала о гастролях Итальянской оперы. В городском саду духовой оркестр играл кадриль из «Анго». Были полны шантаны, праздные люди шли к оперетте, исчезали в таинственных отдельных кабинетах Брофта; несли себя разодетые, в высоких шнурованных сапожках, вихляющие бедрами шансонетки; цветные фонарики и гирлянды меж деревьев в увеселительных садах придавали всему легкость и праздничность.
«И это в то время, — с горечью думал Верещагин, — когда тысячи гибнут на полях сражений!»
Вчера у него в гостях был русский консул Стюарт, принес нерадостные вести с фронта.
— Послушай, — обратился Василий Васильевич к широкозадому извозчику, словно обернутому ватой, восседавшему на козлах трехместного фаэтона, — а взялся бы ты отвезти меня в Систово?
Извозчик, повернув к Верещагину безволосое, с глянцевито блестящей кожей, лицо скопца, ответил тонким голосом по-русски:
— Были б желти́цы.
Так он назвал, очевидно, червонцы.
В лазарете первая, кого Василий Васильевич встретил, была Чернявская. Узнав о его планах, она стала умолять взять ее с собой в Систово.
На следующий день Чернявская раздобыла рекомендательные письма к медицинскому начальству Действующей армии — даже от самого Склифосовского — и письмо к какому-то систовскому болгарину Жечо Цолову, чтобы он ее временно приютил в своем доме.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Шестая сотня есаула Афанасьева из Донского казачьего полка одной из первых ворвалась в древнюю столицу Болгарии — Тырново. Ворвалась так неожиданно, что губернатор Саиб-паша едва успел бежать, а защитники города оказали ничтожное сопротивление.
В захваченных окладах казаки обнаружили непонятно для чего припасенные канареечные семена и старый пушечный порох. Байковые одеяла, шерстяные английские фуфайки, теплые чулки, полушубки свидетельствовали о том, что турки готовились к зимней кампании. На мешках с мукой и пшеничными галетами стояло жирное английское клеймо. Галет было так много, что Алифан принес своему Куманьку полную торбу, легонько ткнув кулаком в бок, сказал:
— Жри, леший, диликатесу!
Все болгарское население этого города на трех холмах высыпало на улицы-террасы, поднимающиеся ярусами. Улицы соединяются каменными лестницами: короткими и длинными, прямыми и ломаными, спадающими каскадом и стелющимися спокойно.
Нижние двери домов выходят на одну улицу, а другие, противоположные, с третьего этажа, выдвинутого уступом, — ведут на улицу позади дома. Возле каждого из них стоят подставки для цветов.
Галереи, балконы под черепицей густо увиты виноградной лозой. Те из офицеров, кому доводилось бывать в Италии, невольно сравнивали Тырново с Неаполем. Вот только базар здесь совсем иной: под его полотняными шатровыми крышами возвышаются горы лиловых баклажанов, оранжевые печеные тыквы с орехами.
Отряд генерала Гурко проходил по самой широкой тырновской улице в пышной яркой зелени. Впереди на конях гарцевал «хор трубачей».
Запах нечистот, тянущийся из канав, не в силах был отравить благодатный воздух. На дне огромного котла, окруженного ярусами, утыканного белыми домиками, протекала узкая, стремительная Янтра.
Выскакивают на улицы из мастерских бондари, кожевники, тележники, гончары, медники, делающие колокольца для овец. Возле питьевого фонтанчика — чешмы — высокий мужчина в легком парусиновом плаще шепчет, стоя на коленях:
— Пали цепи… Да живет мать Ру́сия!
Распахивают свои двери булочные, цирюльни, кофейни.
— Здравейте!
— Много счастья!
Пожилой болгарин, протягивая кувшин с вином, просит:
— Отведайте! — Оставив кувшин казаку, гладит морду его усталого коня, с недоуменным восхищением говорит: — От Русия дошъл…
Раздается песня «Шумит Марица». Священник в подоткнутой за пояс рваной рясе, с ружьем на плече, патронташем браво шагает позади войска, возвышаясь своей греческой камилавкой из твердого поярка.
— Да живее Ру́сия!
Выгнутые арки из высоких жердей перевиты цветами, девушки надевают венки на шеи казаков. Из окон свешиваются флаги с крестами. Играют зурны, гитары, звенят клепала.
Город, на гербе которого написано: «Бодрость — верность — твердость — постоянство», дождался своего часа.
Казаки разбили бивак на площади, возле белых акаций толщиной в обхват, недалеко от места, откуда в старину сбрасывали предателей в пропасть.
По кругу площади теснились ресторанчики, мастерские гробовщика, фотографа, валяльщика войлочных сапог.
На почтительном расстоянии от казаков сгрудились обыватели в котелках, фесках цвета бычьей крови.
Порхали над головами женщин игривые зонтики.
На площади, раздвинув глазеющих, молодые люди в болгарской одежде закружили хоро под звуки волынки. Взявшись за руки, побежали, пританцовывая, запрокинув головы, то сужая круг, то расширяя его. Несколько казаков, разомкнув руки танцующих, тоже пошли хороводом, нет-нет да норовя пуститься вприсядку.
«Была б здеся Кремена, и я бы с ней плясал», — подумал Алексей. Почувствовал шершавую и нежную руку девойки в своей.
…К вечеру, словно сама собой, родилась болгарская милиция.
Юноши, вооруженные ятаганами, пришли к Гурко:
— Господин генерал, дай нам для обучения русского офицера.
Гурко нелюдимо поглядел из-под огненно-рыжих кустистых бровей. Был он очень высокого роста, с глазами, ушами, поставленными асимметрично, отчего на лицо генерала смотреть юнцам было страшновато: словно рыжий леший стоял перед ними.