…Потом этих расстрелянных людей откопали и сожгли, как вот теперь сучья и пни, — он видит себя стоящим перед дулом немецкого автомата и горько плачущим. Немец что-то говорит ему, показывает на изрешеченную пулями часовенку, поднятую на дуб, и топает ногами.

— Ведь я только добра хотел, — ничего не понимая, объясняет Стасис и вздрагивает от болезненных и леденящих тычков дулом автомата в подбородок. Ему страшно, хотя он не чувствует за собой вины. Он только исполнял волю матери и думал, что так будет лучше не только для расстрелянных, но и для этого немца. Ведь невелико удовольствие стоять на часах ночью, когда мерещатся покойники. — Снять? — хочет угодить солдату, но немец еще сильнее дерет глотку. — Оставить? — пытается договориться по-хорошему, а потом, улучив момент, ныряет в кусты и оборачивается, только забежав за угол сарая. Озирается — не гонится ли кто? — и, отодвинув неприколоченную доску, залезает глубоко в свежескошенное сено.

Нет, не это хотелось ему вспомнить. В классе Стасис был самым сильным, старше всех, поэтому мальчики называли его Дяденькой. Нет, они тогда придумали не совсем красивую игру — целым классом ходили за приглянувшейся девочкой. Когда доводили до горьких слез одну, принимались за другую. Стасис не присоединялся к этим дурням, поэтому девочки начали искать защиты у него. Возможно, и не так все было, однако, провожая своих подопечных в школу и домой, Стасис так привык к Бируте, что даже потом, когда эта глупая игра прекратилась, уже не мог оставить ее в покое…

Нет, даже не это главное. Желая отомстить ему, эти мерзавцы набили дупло растущего на дворе у Жолинасов тополя взрывчаткой, подожгли бикфордов шнур, а сами удрали, оставив в старой яме, где зимой хранили картошку, нескольких подлецов, чтобы те крикнули:

— Стасис, выйди!

Он вышел. Отыскивая взглядом крикунов, пересек двор и, сам не зная почему, вдруг обернулся. В это мгновение ствол тополя раздулся, словно при вздохе, и разлетелся на кусочки. Одновременно ударил гром и сверкнула молния. Дерево вздрогнуло и стало медленно приближаться к нему. Потом раскинуло могучие ветви, словно желая обнять, зашумело… но Стасис не убегал. От страха отнялись ноги. Он только смотрел на падающего великана и чувствовал, как страшно горят щеки и становится мокро в штанах.

Тополь гулко ударился о землю. Раздвоенная верхушка обхватила Стасиса, а тонкие, годовые побеги несколько раз очень больно хлестнули по лицу, вышибли из руки вилку, на которой Стасис держал горячий блин, но так и не причинили ему зла.

— Сто лет проживешь, — суетилась вокруг него выбежавшая мать. — Перун тебя пометил и пожалел… Счастливым вырастешь. В люди выйдешь…

— Хулиганы, — первым пришел в себя отец, осмотрев ствол тополя. — Ты гляди, а то с такими поведешься — пропадешь.

Вскоре примчались немцы. Они тоже осмотрели дерево, перетрясли все углы, поразбивали скворечники и ульи, но ничего не нашли, а потом связали отцу руки и куда-то увезли.

Нет, они уже были в деревне, делали обыск у соседа, когда услышали этот взрыв… Но какая разница? Тополя больше нет. Нет и отца. А сегодня опять все повторилось до мельчайших подробностей. Только без взрыва, тихо, словно из-за угла. Интересно, кого теперь отнимет у меня эта сосна? А может, меня самого… Нет, я верю в свою судьбу: ведь не могла она снова вырвать меня из когтей смерти, чтобы потом уложить в яму из-за каких-то легких. И жить мне еще долгие годы. Ведь должна быть на свете какая-то высшая справедливость, если уж нет бога… Должна! И даже пять таких часовенок уже ничего не изменят.

— Дай закурить, — попросил у соседа Саулюс и дрожащими руками прикрыл от ветра пламя спички. Несколько раз затянувшись, стал аккуратно разминать пальцами неохотно горящую папиросу.

Йонас посмотрел на его мокрые, размякшие туфли, на забрызганные грязью брюки, обклеенный паутиной пиджак и осторожно спросил:

— Дома что-то случилось?

— Что там случится! — буркнул Саулюс.

— Молодую жену оставил?

— Ну, жену… А что, нельзя?

— Можно, но не советую.

Саулюсу стало неприятно, что этот обабившийся молчун так легко отгадал его мысли.

— А может, ты в помощники метишь?

— Я женщинам уже не опасен, — мирно ответил сосед, и Саулюс понял, что ему не разозлить Йонаса, даже если сунет горсть муравьев за воротник его расстегнутой клетчатой рубашки.

«Моторизованный телок», — хотел выругаться, но, вспомнив, что кончилось курево, сдержался.

— С собой надо было взять, — посоветовал сосед, сжав губами спицу. — Веселее было бы.

— Хватит и меня одного.

— А я брал, когда был помоложе.

— И помогало?

— Не очень.

— А почему теперь не возишь?

— Теперь у меня жены нет.

— Сбежала? — хотел оскорбить Саулюс.

— Убегала, но куда она денется, вернулась. А в прошлом году похоронил. Рак. — Йонас обо всем говорил отчетливо, с внутренним спокойствием, словно отшельник или мудрец, которого только величайшая необходимость вынуждает жить среди тупых людей.

— Время бежит, — тревожился Саулюс. — Понимаешь? Время! Кто-то работает, старается, находит, изобретает, даже метко стрелять учится, а ты — сидишь и ждешь, ждешь и сидишь, пока физически не почувствуешь, как бежит время. И все мимо, ты не участвуешь в этой гонке, вроде и не живешь вовсе… Ведь это страшно: не успеешь оглянуться — и уже седой или инфаркт, или будешь, вцепившись ногтями, держаться за какое-нибудь выгодное местечко, лишь бы тебя не сковырнул кто помоложе, так как сам ты начал жить, только когда зубов лишился…

— А она красивая? — Йонас не давал Саулюсу завестись.

— Так себе.

— Умная?

— Как и все.

— Тогда чего ты боишься?

— Такие чаще всего и глядят на сторону.

Разговор оборвался. Сосед поднялся на одной ноге, как кенгуру доскакал до машины, порылся в багажнике и снова вернулся, набрав целую охапку закуски и бутылок. Молча хлопнул по донышку поллитровки, вышиб пробку и не жалеючи набулькал стаканчик. Потом опрокинул его в рот и налил Саулюсу.

— Все равно заночуем, — вроде бы оправдался и, вытирая губы, обобщил: — Только на природе эта проклятущая хорошо проходит…

По верхушкам деревьев снова долетел хлопок одиночного выстрела. Потом сразу несколько.

— Твой палит, — объяснил, жадно закусывая, и подмигнул: — Мой поглупее, зато щедрый, видишь, какими подарками откупается за сверхурочные, — взболтнул бутылку. — И снова твой бабахнул.

— Слава богу, может, подстрелит что-нибудь и поскорее домой потащится.

— Наоборот, если удача подвернется, чего доброго, и ночевать не приедет. Ну, еще по капельке!

— А откуда ты знаешь, что это мой? — Саулюс все еще не мог найти повода, чтобы разозлиться.

— Я голос его «зауэра» даже в смертный час от других отличу. Пятнадцатый год пуляет. Из-за этой двустволки я чуть с головой не распрощался. Еще в армии, когда в отпуск ехал, нашел ее в оставленной немцами казарме. Подарок самого фюрера какому-то асу. Разукрашенная, посеребренная, с инкрустациями, с орлом и именной надписью на ложе. Я все позакрасил, чтоб спокойнее было, но он смыл лак ацетоном, соскреб шпаклевку и теперь перед всеми легковерными хвастается, разные небылицы рассказывает. Вначале я даже не думал ружье продавать, сам в свободное время постреливал, но он как пристал ко мне — несколько лет клянчил. Пять тысяч старыми не пожалел, с закрытыми глазами подмахнул водительские документы на первый класс. Ну, еще по глоточку, чтоб тебе загнуться…

Это святотатство, подумал Саулюс, но по привычке скрыл свои чувства к начальнику.

— А насчет головы?

— Не очень-то она мне тогда нужна была.

— Но все-таки, — допрашивал, словно прокурор, — в магазине запчастей такие вещи пока не продаются…

— Если бы и продавались, дурак не нашел бы более подходящей. А насчет той истории — ничего особенного. Все случилось так, как и должно быть на войне: немчик нарочно это ружье оставил и заминировал. Только протянул руку, смотрю — тонюсенькая проволочка в стену уходит. Перерезал осторожно, но она, проклятая, все равно бабахнула. Хорошо, что догадался шкаф задвинуть, иначе быть бы мне в вечном отпуске…