Увлечение Клюева старинными и областными словами, достигнув особой силы в «Мирских думах» и «Песнях из Заонежья», в дальнейшем заметно спадает. В равной степени тускнеет и стилизаторская манера, преобладавшая в его стихах 1913-1915 годов. Более поздние стилизации Клюева (например, «Поддонный псалом», 1916) отличны от «былей» и «песен» его первых книг. Клюев постепенно возвращается к «литературности» своих произведений 1905-1911 годов, но уже как зрелый мастер.

Появление «Мирских дум» приветствовала поэтесса З.И. Бухарова, и ранее восторженно писавшая об олонецком поэте. Более сдержанно, но в целом одобрительно высказался об этой книге поэт и критик Н. Венгров, видевший в ней «тяготенье к эпосу». Характерно, что и Бухарова, и Венгров, вместе с книгой Клюева, подвергали разбору и «Радуницу» Есенина: оба имени воспринимались как литературно родственные. Объединил эти имена и писатель Н.Н. Вентцель; он отметил, что Есенин и Клюев внесли «некоторую новую освежающую струю в нашу начинающую уже дряхлеть поэзию». Но решающее значение для литературной репутации Клюева имели статьи Иванова-Разумника и П.Н. Сакулина.

Развивая и углубляя миф о Клюеве – носителе «народной души», Иванов-Разумник возвещал в статье «Земля и железо» (1916): «Впервые приходит в литературу поэт от такой глуби народной, от олонецких «скрытников», от «кораблей» хлыстовских, от «сказителей» былинных. И речь его – подлинное «словотворчество», новое для города, старое для народа <...> сила его – в земле и в народе». Иванов-Разумник писал о том «водовороте», в котором, по его мнению, оказался русский народ: с одной стороны, Запад, внешняя цивилизация, война, «железо»; с другой – Восток, подлинная культура, любовь, «земля». «Вот мудрость земли, – провозглашал Иванов-Разумник, – конечная победа – за силой любви, за силой духа, а не за силой железа, в чьих бы руках оно ни было». С «мудростью земли» связывал критик и творчество Клюева, уходящее корнями в русскую почву. «Все это «восток», «романтизм», «анархизм», «мистика», но за этими покрывалами скрыта подлинно душа народная», – восклицал Иванов-Разумник. Пафос этой статьи и некоторые ее положения были глубоко восприняты прежде всего самим Клюевым.

Видимо, через Иванова-Разумника Клюев познакомился с историком литературы П.Н. Сакулиным. 10 февраля 1916 года в Женском педагогическом институте, где преподавал Сакулин, Есенин и Клюев выступали с чтением своих произведений; Сакулин же произнес вступительное слово, послужившее основой для его большой статьи о творчестве Клюева и Есенина («Народный златоцвет»), опубликованной в журнале «Вестник Европы» (1916. №5). Возникшая (в биографической части) из устных рассказов самого Клюева, эта статья оказалась впоследствии едва ли не основополагающей для всех, кто принимался писать об олонецком поэте. Сакулин рассказал о детстве поэта, о его родителях, о пребывании его на Соловках, о связях с сектантами и т.п. «Имя Клюева весьма популярно среди «взыскующих града», особенно на севере. За несколько десятков верст приезжают к нему в деревню, чтобы списать «Скрытный стих» или «Беседный Наигрыш»; какие-нибудь самарские хлысты целыми сотнями выписывают себе стихи Клюева. Некоторые его песни ходят и в устной передаче». Так образ северного «баяна» обрастал все новыми мифическими подробностями.

Есенин тем временем был призван на военную службу. Благодаря стараниям полковника Д.Н. Ломана, штаб-офицера для особых поручений при дворцовом коменданте, он был зачислен в Царскосельский полевой военно-санитарный поезд №143; с 20 апреля поэт находился в Царском Селе. Клюев принимал участие в хлопотах о Есенине. Сохранилось его «Полковнику Ломану о песенном брате Сергее Есенине моление», в котором он просил «ради родимой песни и червонного всерусского слова похлопотать о вызове Есенина в поезд – вскорости». Полковник Ломан был образованным человеком, одним из инициаторов «Общества возрождения художественной Руси», организатором вечеров в Царскосельском лазарете при Феодоровском соборе и т.д. Осенью 1916 года Ломан предлагал Есенину и Клюеву написать ряд верноподданнических стихотворений и издать их отдельным сборником. На это Клюев отвечал ему письмом, озаглавленным «Бисер малый от уст мужицких»:

«На желание же Ваше издать книгу наших стихов, в которых бы были отражены близкие Вам настроения, запечатлены любимые Вами Феодоровский собор, лик царя и аромат храмины государевой, – я отвечу словами древлей рукописи: «Мужие книжны, писцы, золотари заповедь и часть с духовными считали своим великим грехом, что приемлют от царей и архиереев и да посаждаются на седалищах и на вечерях близ святителей с честными людьми». Так смотрела древняя церковь и власть на своих художников. В такой атмосфере складывалось как самое художество, так и отношение к нему.

Дайте нам эту атмосферу, и Вы узрите чудо. Пока же мы дышим воздухом задворок, то, разумеется, задворки и рисуем. Нельзя изображать то, о чем не имеешь никакого представления. Говорить же о чем-либо священном вслепую мы считаем великим грехом, ибо знаем, что ничего из этого, окромя лжи и безобразия, не выйдет».

Клюев искусно уклонился от предложения Ломана. Однако его отношение к «лику царя» и дому Романовых было более сложным. «Народолюбие» царской семьи, сказавшееся в непомерном возвышении Распутина, побуждало в то время Клюева искать близости к высочайшим особам. Во всяком случае, он наверняка не отказался бы в 1916 году от возможности прочитать свои стихи перед императрицей. Полагая, что такое чтение не состоялось, приведем, тем не менее, рассказ самого Клюева («Гагарья судьбина»):

«Холодный сверкающий зал царскосельского дворца, ряды золотых стульев, на которых сторожко, даже в каком-то благочинии, сидели бархатные, кружевные и густо раззолоченные фигуры... Три кресла впереди – сколок с древних теремных услонов – места царицы и ее старших дочерей.

На подмостках, покрытых малиновым штофом, стоял я в грубых мужицких сапогах, в пестрядинной рубахе, с синим полукафтанцем на плечах – питомец овина, от медведя посол.

Как меня учил сивый тяжелый генерал, таким мой поклон русской царице и был: я поклонился до земли, и в лад моему поклону царица, улыбаясь, наклонила голову. «Что ты, нивушка, чернешенька...», «Покойные солдатские душеньки...», «Подымались мужики – пудожане...», «Песни из Заонежья» цветистым хмелем и житом сыпались на плеши и букли моих блистательных слушателей.

Два раза подходила ко мне царица, в упор рассматривая меня. «Это так прекрасно, я очень рада и благодарна», – говорила она, едва слышно шевеля губами. Глубокая скорбь и какая-то ущемленность бороздили ее лицо.

Чем вспомнить Царское Село? Разве только едой да дивным Феодоровским собором. Но ни бархатный кафтан, в который меня обрядили, ни раздушенная прислуга, ни похвалы генералов и разного дворцового офицерья не могли размыкать мою грусть, чувство какой-то вины перед печью, перед мужицким мозольным лаптем».

«Это я зловещей совою Влетел в Романовский дом», – писал о себе позднее Клюев в поэме «Четвертый Рим» (1921). К тому же времени относится и его (скорее всего также вымышленная) встреча с Распутиным; в очерке «Гагарья судьбина» поэт рассказывает, что по рекомендации Ломана он навестил «старца» в его квартире на Гороховой, намекает, будто знал Распутина с молодых лет. «Семнадцать лет не видались, и вот Бог привел уста к устам приложить. Поцеловались попросту, как будто вчера расстались». Далее, если верить Клюеву, между ним и Распутиным состоялся такой разговор:

«"Неладное, говорю, Григорий Ефимович, в народе-то творится... Поведать бы государю нашему правду! Как бы эта война тем блином не стала, который в горле комом становится?" <...>

"Я и то говорю царю, – зачастил Распутин, – царь-батюшка, отдай землю мужикам, не то не сносишь головы!"

Старался я говорить с Распутиным на потайном народном языке о душе, о рождении Христа в человеке, о евангельской лилии, он отвечал невпопад и, наконец, признался, что он ныне «ходит в жестоком православии». <...> Расставаясь, я уже не поцеловал Распутина, а поклонился ему по-монастырски...»