Изменить стиль страницы

Близилась осень. Черемуха переспела. Срываешь одну ягоду, а вся кисть осыпается. На черемуховых кустах появились темно-красные листья. Темно-красные листья в росе!

Кунгурцев брел, чувствуя саднящую тоску и тревогу. Что-то теперь раздражало его в этой женщине. Но что?

Весь день Травиной не работалось, не было нужного покоя в душе. Ночью плохо спала, чувствовала себя раздраженной и разбитой. Так после жаркой и длинной дороги пропыленное тело ежится от зуда, и хочется поскорее вымыться.

Все это злило. Она почти ненавидела Кунгурцева и в то же время он волновал ее. Ночами ей снились такие сны, что она, вспоминая их, краснела. Так продолжаться не могло. Нужно было избавиться от всего этого.

Последние три дня, встречаясь с Кунгурцевым в столовой или на берегу озера, она суховато кивала ему и только. А у него глаза были тревожные, вопрошающие. Но это уж его дело, пусть сам расхлебывает…

А у Кунгурцева и правда на душе было смутно. Не то мучило недовольство собой, своей жизнью: как-то проходила она, не оставляя зримых следов, — не то давало себя знать одиночество: все-таки ему уже тридцать пять, а у него не то что семьи, но и квартиры-то нет, живет бобылем у тетки. Или уж действительно схватила за шиворот любовь и сделала из него этакого классического страдальца-воздыхателя?

После размолвки с Еленой он не знал, куда себя деть на этом самом Телецком озере. Разве пойти с туристами в горы? А как тут без него будет девочка? Она не выходила из головы. Он все видел ее сумрачные глаза. Как бы там Фетисов не затянул дело: пожалуй, нужно съездить, поторопить его.

Но только он собрался в дорогу, как секретарь позвонил ему сам.

— Я вас обрадую, товарищ Кунгурцев! — кричал он в трубку. — Все разрешилось без суда. Вчера Бородулиха сама явилась. Осознала! Плакала очень. «Ничего, говорит, не могу с собой поделать. Совсем спилась». Девочку сегодня увезли в Бийский детдом. Так что вопрос разрешен.

— Ну, я рад, дорогой товарищ Фетисов! — закричал Кунгурцев. — Рад, рад, черт возьми! Вы бы еще занялись самой Бородулихой. Может, что-нибудь и получится?

— Возраст у нее не соответствует! Мы же — комсомол!

— А все-таки подумайте, так просто, по-человечески!

— Попробуем, — неопределенно протянул Фетисов.

— А я вас должен огорчить. Не обижайтесь только. Липовый я корреспондент. Для дела напустил туману. Сами понимаете!

В трубке длилось такое долгое молчание, говорящее о растерянности и разочаровании, что Кунгурцев весело расхохотался…

«Вот теперь можно и в горы двинуть», — решил он.

Брел по лесу, насвистывал, рвал переспелую черемуху, думал об Елене. Что ему теперь делать? И как вести себя с ней дальше?

Она отыскала лесной ручей, распалила возле него костерок и села на старую трухлявую колоду. По нескольку раз перечитывала каждую фразу в рукописи, вычеркивала повторения, заменяла неудачные слова, расчищала громоздкие фразы.

Ручей булькал, резвился — прозрачный, студеный. Успокаивал, возвращал утраченную тихую радость. Солнечная рябь играла на галечных перекатах, такая же рябь сыпалась по стволу старой кривой ивы, что нагнулась над ручьем. Весь ручей был в тени, под ветвями, и только омуток освещало солнце. И вот над ним-то, в колодце из света, танцевали мошки. Ветер дунет и развеет их, точно клуб дыма. Глядь, через миг они уже снова танцуют в золотом колодце над омутком.

Подальше, в кустах и деревьях, ручей был невидим, только доносился его говор в камнях.

Трясогузки бегали по берегу, мочили в воде лапки. Вдруг птахи испуганно взлетели, и из кустов появился человек. Травина помрачнела. Серьезно и молча смотрел на нее Кунгурцев.

— Честное слово, случайно наткнулся, — проговорил он. — Но думать о вас — думал. Часто. Часто!

Травина вздохнула, захлопнула тетрадь, поднялась и сказала спокойно:

— Приходите ко мне сегодня. В десять.

Она ушла, на ходу поправляя разлохматившиеся волосы…

Глухая тьма застегнутой палатки. Молчание, Только губы его бродили по невидимому лицу, и эти губы знали, что глаза ее закрыты, что рот улыбается, что на лбу ее легкая испарина, что на шее неукротимым лесным ключиком бьется жилка. И наполнили Кунгурцева нежная благодарность и радостное ощущение, что-теперь многое в его жизни изменится. Ему хотелось быть покорным, сделать все, что скажет эта женщина.

А на тугую палатку, порой, наваливался ветер, сотрясал ее, стегал по ней концом какой-то веревочки.

Наконец Елена облегченно вздохнула, тихонько засмеялась, села.

— Ну, все, — умиротворенно прозвучал ее голос. — Идите. Поздно. Я и так уж нарушила свой режим. — И она опять тихонько, сыто засмеялась. И вдруг оборвала смех, распорядилась: — Утром вы уедете. А я — за работу. Даете слово уехать? Да? Ну, вот и хорошо.

Она расстегнула палатку, отбросила полу. В духоту вкатился ветер, принес запах озерной свежести, плеск воды. Стало видно белое лицо с темными глазами.

— Идите, идите, — торопила она.

Он поцеловал ее полную руку во влажный сгиб и выбрался из палатки.

— Да, и вот что, — прозвучало ему вслед. — Забудьте о нашей встрече. Ее не было. Никогда не было.

— Ну, вот еще! — и он засмеялся.

«Боится, что я могу подумать о ней плохо… Вот и старается как-то защитить свое достоинство»… — решил Кунгурцев.

На чердак лезть не хотелось, и он прилег на траву под огромной, старой березой. Он лежал на спине, сунув под голову руки, смотрел в темное небо, и ему казалось, что вершина березы шумела возле самых звезд. Им уже овладело радостное ощущение грядущих перемен в его жизни…

Облегченно вытянулась в своей палатке и Травина. Как славно, что все это кончилось и снова на душе спокойно, а все окружающее доставляет радость.

Тут перед глазами ее что-то замельтешилось, заискрилось, и она вдруг увидела над затененным ручьем колодец из света, а в этом колодце танцующих мошек.

Засыпая, Травина беззвучно засмеялась, поджала колени к животу, как это обыкновенно делают только в детстве…

6

Автобус уходил в девять утра.

Закричали, заметались ласточки на чердаке. «Не бойтесь, дурные! — Кунгурцев улыбнулся им, а сам представил, услышал, как бы он изобразил на рояле это звонкое шараханье птиц. — Вы останетесь здесь. Меня не будет, а этот чердак и вы — будете, как были до меня. Но я уже никогда не увижу вас. Вот и ты, комнатушка, была до меня и будешь после меня. Все так же ночами будут пузыриться и трещать от ветра твои обои… Чего это я развожу мелкую философию на глубоком месте?» — удивился Кунгурцев улыбаясь.

Ему было и грустно, и хорошо: ведь он расставался с этой женщиной, чтобы вновь встретиться с ней в городе.

Кунгурцев взял рюкзак и стремительно, легко спустился по лестнице с чердака.

Еще только восемь.

Он нырнул в заросли леса.

Там и тут лежали павшие великаны — следы бурь.

Вон выпирает толстый длинный ствол. Его затянуло слоем мха и травой, на нем растут маленькие рябины, березы. Когда рухнуло это дерево? Сто, двести, триста лет назад?

Возле него горбатится дряхлая ель, навесы ее ветвей наполовину засохли, кора местами отстает, висит лохмотьями, отваливается. Зияет дупло, как орущий рот.

Это, конечно, дочь упавшей ели.

Немного в стороне вздымается седая, но все еще крепкая ель. Внучка упавшей! По ветру веют космы зелено-седого мха. Эта ель походит на лешего.

А вот и правнучка! В самом цвету, в самой силе. Большая, пышная, она прянула в небо, швырнула в него копье своей вершины.

Лежит в земле прародительница-ель, а кругом веют по ветру ее зеленые знамена. Дескать, не погибла, живу! А если бы в молодости не бросила она семян? Не отдала их земле? Себе оставила?

Автобус засигналил.

Кунгурцев принялся торопливо рвать цветы, траву. Сломил кисть рябины. Сунул все это в рюкзак. Туда же затолкал пригоршню красных осенних листьев, прихватил подвернувшийся гриб, длинную седую бороду из мха, что веяла по ветру, свисая с ели, оборвал ветку можжевельника.