– Чего же, господа, смеяться? – говорил Макар Макарыч.
– Как вы тузика-то просолили!
– Со всяким может случиться несчастие.
Настает тишина.
Макар Макарыч злится, мрачно выглядывая исподлобья, но вдруг, спохватившись, что это нехорошо, старается насильно улыбнуться; одолел себя, улыбнулся, но краска все-таки пробилась на щеки, и он, глядя в глаза счастливой партнерке-даме, думает крепкую думу: «Так бы и швырнул тебе колоду в лицо!»
– Восемь черви! – объявляет дама.
В душе Макара Макарыча поднимается страшная возня, роются тысячи мелких чертенят – пошлые страстишки, дрянной гнев, ничтожные заботы и злорадованьице.
«Ишь ты, – думает он, – улыбается!.. глаза закатила… господи помилуй, как плечом-то она поводит!» И не может понять Макар Макарыч, что он сам не может воздержаться, чтобы не отразилась на лице его игра карт…
– Что, душенька? – спрашивает, подходя к нему, любящая жена…
– Ничего не идет, – отвечает тоскливо Макар Макарыч.
– Попробуй, душенька, писать столбиками.
– Пробовал, – ничего не выходит.
Жена вздыхает печально…
– С твоим приходом еще хуже; уж ладно, душа моя, оставь меня…
Счастливый партнер – дама, долженствующая, как говорит Череванин, «смягчать мужские нравы», но в душе ее ходят преступные надежды.
«Подождите, господа, – думает она с замиранием сердца, точно любящий юноша треплет ее по старой щеке, – подождите!.. на моей стороне праздник!.. Я вас сегодня всех оберу!..»
Третий партнер, доктор, серьезно играет; перед ним Касимов – мальчишка. Он изучает игру; на туза смотрит с таким же благоговением, как на генерала, а семерка в его глазах что-то вроде чиновницы в стоптанных башмаках. Доктор в преферансе служит делу, а не лицу; для него важны карты, а не партнеры. Он никогда не злится и торжествует только при открытии какой-нибудь трефонной комбинации или бубнового закона… Макар Макарыч – практик, доктор – философ, а дама смягчает нравы того и другого; в ней олицетворилась золотая середина…
Но что выражает собою четвертый партнер? Выиграет он – ничего, и проиграет – ничего: ему все одно. Это факир индийский. Сидит факир, и вот мимо его носу пролетела муха, жук ползет в траве, в брюхе ворчит, восходит солнце; он погрузился в созерцание всех этих явлений. Зачем они? какой их смысл? Ему, добродушному, нет дела до того. Так и он остановится иногда на мосту, подле портомойкой, и смотрит во все стороны: там щепочку несет, в другом месте пук соломы, бревешко, у пристани всплеснуло что-то, бабы моют белье; он созерцает все это, наконец надумается и плюнет в воду; плевок ударится под мостом, даст круг от себя и отразится широчайшей улыбкой на его роже, которой не прикрыть и поповской шляпой… Он не наблюдает, а просто глазеет, глаза пялит; это объективнейшая голова; он служит искусству для искусства. То же самое у него и в преферансе. «Ишь, как моего туза хватила!» – думает он, и это его не тревожит: ему дайте только полюбоваться, как его туза хватили. «Вон как выходит!» – рассуждает он, объективно глядя на дело и ласково улыбаясь…
– Веселенький пейзажик! – шепчет Череванин. – Подождите, я вас разоблачу перед Надей…
Он читает по их лицам, как по книге… У Череванина, всегда верного своей профессии, явилось желание – опошлить окончательно в глазах Нади ее родню.
«До сих пор, – думал он, – Молотов только идеалы ей рисовал; он не касался этих лиц; но он мне поручил следить за ходом дела, и я не опущу случая – потешусь…»
Череванину хотелось переговорить с Надей; но Надя была с девицами… Михаил Михайлыч ходит из угла в угол: осмотрел все цветы, картины, щипнул кота, выпил воды стакан.
«Этакая скука! – думал он. – Нет, Егор Иваныч очень снисходителен к этим людям. Он сумел их всех оправдать; и я не обвиню, а только выставлю в настоящем свете… Он говорит, что я вижу одну сторону, что здесь внешняя жизнь освещается внутренним огнем, какими-то неуловимыми стремлениями, улегшимися в форму обыденной жизни, без порывов, страстей и великих событий. Но вот я разберу эту внутреннюю жизнь и покажу Наде неуловимый ее огонек! Раскроем же пред Надей книгу скучного существования, бесцветной жизни человеческой – пусть поучится!»
Наконец Надя осталась одна. Михаил Михайлыч воспользовался этим случаем и увлек ее в сторону от гостей, к окну. Первый вопрос Нади был о Молотове. С тех пор как Надя дала слово Егору Иванычу, она говорила свободно, не стесняясь, о таких предметах, которые до того казались ей крайне щекотливыми. Впрочем, ей и некогда было разбирать, что прилично и что неприлично: она ловила вести и советы на лету, потому от художника часто выслушивала речи, каких никогда не слыхивала; притом и на Череванина она смотрела как на человека, которому все равно и который усердствовал единственно из любви к искусству. На вопрос Нади о Молотове он отвечал:
– К нему недавно сваха приходила.
– Зачем?
– Предлагала семьдесят тысяч приданого и руку вдовы, купчихи…
– Что же он?
– Я советовал не упускать случая. «Тебе же, говорю, добру молодцу, на роду написано счастье – жениться на молодой вдове. Не сумел ты, добрый молодец, изловить белую лебедушку, так сумей ты, добрый молодец, достать серу утицу».
– Вы все шутите…
– Вот и он сердится, а свахе читал целый час проповедь о безнравственности ее профессии – думает и дело делает.
– Скоро ли всему этому конец?
– К чему торопиться?
– Да тяжело ведь…
– Так что же? Вот мне всегда тяжело, а не тороплюсь…
– Вы все о себе…
– Ну, давайте о других… Знаете ли что, Надежда Игнатьевна, у меня есть довольно веселая мысль – познакомить вас с нашей родней.
– Я давно знаю ее, – отвечала Надя с досадой.
– Нет, не знаете. Например, вон сидит наша Марья Васильевна – страстное, нервное, мечтательное существо с теплым духом и слабым телом. Посмотрите, какое у нее сквозное лицо: синие жилки ясно выступают на лбу, ноздри бледно-розовые, губки всегда открыты. Это единственная сантиментальная девушка в нашей родне. Она любит все грандиозно-поразительное, например, удар пушки, колокольный звон, барабанный бой. Она просила меня нарисовать ей картинку в альбом; я изобразил ей всадника, упавшего с лошади; узда оборвала ей губы – мясо самое красное, с кровью; у всадника рука сломана. Она очень благодарила меня за то, что я угадал ее вкус. Вот подите-ко расскажите этой дохленькой барышне про ее жениха. Вы его знаете?
– Да.
– Нет, не знаете этого благопристойного юношу, у которого так гладко выбриты щеки и снята всевозможная пылинка с платья. Кажется, ничего нет замечательного в этой личности – тысячи таких: но всмотритесь попристальней, вы увидите много особенностей, ему только принадлежащих. Попихалов человек веселый, покладный, услужливый – так ли я говорю? Он душа дамского общества и мастер каламбурец запустить, личности ничьей не коснется, остроумия нет в его речах, а так, легкий оттенок чего-то легчайшего, получающего свою миловидность от мягкости прононса, поворота головы, уменья придать телу то или другое положение, от особенной манеры держать двумя пальцами папиросу, от искусства вовремя крякнуть, поддакнуть, подпереть рукой щеку. Он глуп, потому что никогда не сказал умного слова; но он умен, потому что никогда не сказал глупого слова. В этом и состоит вся прелесть его юмора. Ведь прекрасный человек?
– Это все я знаю, и как все это скучно…
– Потому что самого веселого не знаете… Попихалов ест сытно, одет хорошо, живет в уютной квартирке, а между тем жалованья получает всего семнадцать рублей в месяц. Объясните же это существование. Этот мягонький господин просто-напросто мелкий воришка…
– Неужели? – спросила Надя.
– Он всюду умеет втереться, а у нас даже в женихи попал. Редкий день Попихалов не бывает на похоронах, свадьбе, именинах или крестинах, потому что любит жизнь хорошую и потому что в гостях очень удобно совершать разные экономические операции; например, он курит одну вашу сигару, а отвернулись – другую он прячет в карман; берет по шести кусков сахару, конфет вдвое более других, а не то стащит и гривну со стола. Со службы государственной, из департамента, он носит домой сургуч, бумагу, перья, веревочки, потому что в его чине больше нечем взять с казны; дома у него копятся кости, гвозди, битое стекло и тряпки, которые он пускает в продажу. У него тысячи мелких оборотов. Например, он записался в библиотеку, выписывает иллюстрированные издания, картинки вырезает и продает их, а иногда цапнет и всю книгу. И вы думаете, что он считает себя негодяем, что ему стыдно, совесть его мучит? Он с особенным, непонятным для нас чувством относится к чужой мелкой собственности… Это не воровство, а пользование чужим без спросу. Он льстит, подличает, кланяется и крадет неутомимо, с сознанием своих достоинств, цели и сил. Так уже устроилась его совесть. Он никогда не действует против своего убеждения, а убеждения святы.