На винтовку уперся — ан стою! Соображаю худо. Нетвердо стою, качаюсь — ну огрело! И ни чем-то, а воздухом! Так и душа вон… кони вороные!.. Муть в глазах… И одна мысль беспокоит, огнем режет сознание: все побегут — и я должен, а как?! Качаюсь, поскуливаю, утираю кровь… рот это… слюна сама течет, подбородок скользкий… Не могу, не имею права отстать, со всеми должен. Тужусь, упираюсь: куда сила делась?.. Взрывы землю рвут, а я стою, не хоронюсь. Осколки визжат, скрежещут, воют. Грязь хлещет, долбит. Жмурюсь. Дышу на крик. Руки дрожат.
Должен со всеми, а сам… ноги никак не освобожу. Губы кусаю. По-собачьи грязь отбрасываю. Отгребу, а она опять смыкается. Солоно во рту от крови… «Ничего себе порядок, — шепчу, — бьют и плакать не велят, шкуры!» От этих слов вроде и обрел себя, очухался. Как есть, живой и без ран.
Гришуха — без подшлемника и без пилотки. Лоб в крови. Я черпанул ледяной жижи — и ему в морду.
А уж утро настоящее! Светлынь! Ловлю себя: соображаю-то без мути в глазах. Как есть, все вижу!
Гришуха утирается, орет:
— Валерку Шнитникова — наповал, Петруху Ункова, Малыгина!.. На упреждение ударили!..
Сам дрожит, всхлипывает. А я ему опять водой в морду. Он утирается и спрашивает:
— А где Барсук, вместе сидели, а где теперь?!
Я свое твержу:
— Зеленая, зеленая, красная…
Должны же быть эти ракеты! Сам грязь с затвора, стираю, выстрелил для пробы: в порядке. Карманы проверяю: хоть в карманах грязи нет, патроны колют — рыльца остренькие, пересыпаются. Порядок… Кричу:
— Ящики составляй! — и матом Гришуху!
А ящики-то… завалило их. Голова у Гришухи без подшлемника чудная, сиротская. Ну вроде голый, как мать родила, голый… Плащ-палатка в черной копоти, дырах. Башкой ворочает, что гусак. Зубы оскалил, выкрикивает свое. Ору:
— Наверх нам будет надо!
Чую: заткнулись немцы, нет взрывов. Артналет был или как это?.. Дым оседает. Гимнастерку на себе рву — душно мне, а сам насквозь мокрый. Подшлемник сорвал, в бога-мать крою все, трясу башкой, а кашляю кровью, грязью. Кашляну — и башка звоном отходит, аж темно в глазах… А от Гришухи разит! Никак, тихоня, улестил Софроныча и хватанул цельную кружку. Лежит сердце на старшину, в обиде на него: чего не дал, пропадаю ведь!..
Ячейку завалило, вплотную подгадали, шкуры! Чуток бы — и в меня!.. Гнусь в три погибели, все не надышусь. В кашле аж до кишок выворачивает. Твержу:
— Зеленая, зеленая, красная…
Чего тянут! Чего?! И от кашля блевать. И горячий пот с меня, ну спасу нет, хошь на карачки становись…
— Есть! — И рукой тычу: вон гаснут, зеленая, зеленая, красная!.. В атаку! А, суки!
И слышу: орать начали ребята. Я приподнялся из ячейки, наверху пусто! Не лезут, а орут в траншее. И я тоже ору, а лезть наверх не лезу. Согнулся — и ору себе под ноги.
А тут Гришуха на бруствер зовет:
— Мишка, давай!
Лбину наставил, но глаза все те же, как у телка: без злобы.
А уж Барсук лезет, откуда взялся, хрен сопатый, рот до ушей, орет:
— Или хрен пополам, или п… вдребезги!
Глаза выкатил, губы в пене. И такой мат-перемат! жутче не слышал!
Лезу за ним, за самыми его каблуками, и кричу:
— А-а-а!.. За Сталина! Твою мать!..
Голо, пусто наверху! И так непривычно после траншеи, вроде нагишом перед всеми. Ну простор!
Хмарь над ничейкой. Мины хлябь вскидывают: наши или немцы — не понять. Грязь под очередями вскипает. И уж не слышу пуль.
— За Сталина! — ору, а Ефим знай матом кроет: ну такие черные слова!
Замер на секунду. Неужто бежать?! А вроде и не боязно, вроде не я стою. На ничейке, далеко за немецкой траншеей, мерцает в воронках вода. Дым за позицией вниз оползает, в тылы к немцам. Пулевые трассы порют дым. Господи, простор-то! А сам по проходу в минном поле себя определяю. Вроде и вгорячах, а соображаю как надо. Намертво принял в себя маршрут, не отверну.
Гришуха к винтовке припал и не бежит, а скачет, скачет. Что ж это он, дурень, плащ-палатку не отцепил: крылом за ним. Чуток в стороне — Барсук — тоже прет напрополую. И слева, справа начали ребята показываться.
— За Сталина! — ору и вниз, на немчуру. — А-а-а, бляди! — В самый грохот и свист несу себя! Выдираюсь из грязи, бегу. По пуду на каждой ноге, вязну, топну, ору… Над немецкой траншеей вихрится дым. И вижу: каски! Мать моя родная, они! И вой! До самого неба вой — это люди надрываются, и громче, ближе…
Грязь в воздухе как пыль — от пуль и взрывов, даже не ложится на землю. В глазах — вспышки, огонь. Чувствую: штык в любого впорю. Сам не свой, вроде и не Гудков я… А-а!..
Немецкая траншея усами влево-вправо — и нет конца. И по всей линии. — каски, искры выстрелов, дерганый дым…
Звук от мины заглушенный, шаркающий. Из воронки — вода, лед, ил! Брызги жалят. Ору, однако, себя не слышу! Ровно во сне ноги переставляю. Клоню штык, человек в каске на кончике чудится. Ох, впорю!..
Барсука обогнал. Вот-вот Гришуху достану. Ноги выдираю из грязи, ору. Где просто съезжаю: тащит под уклон. Проворнее не получается. Добежать бы, впороть штык!
Гришуха винтовку выронил — и на колени. По ватнику — тусклые огоньки. Грязь, брызги в меня! Из станкача это! В грязном облаке давлю грязь. Окостенели пальцы, не разжать. Все винтовку к немецкой траншее тяну.
— За Сталина! Гады, суки!..
Глинисто-желтый вал впереди. По амбразурам и просто поверху — огоньки, лысины касок. Лица! Глаза, рот — все вижу! Рты — прочерками, щелями… Я боком на них. Кончик штыка в глазах. Вроде винтовка ведет, а не я ее. Лишь бы к немцам спрыгнуть, а там не возьмут. Хрен меня кто в траншее подшибет…
Вжался для встречи и уж не слежу, куда ноги ставлю. Только добежать бы, довести штык… Огонек шагах в пятнадцать сверкнул — и будто осы на меня! Земля вокруг пузырями. И снова дымок курчавый. Гранаты!
— Ах, мать вашу! — кричу. — В меня! Бляди!
От осколков уклоняюсь, виляю. А злоба: гранату из кармана выдираю, запал нащупываю, матерюсь! Это Гудкова гранатами?! А хрена не хочешь!
И не помню, как винтовку на плечо закинул. В луже по колено. Брызги — дождем. Освежает харю. Ничего, глаза не п… — проморгаются. Боком двигаюсь и низко-низко. И швыранул гранату, аж сел на корточки. Ору во всю грудь. Взрыва не заметил, об осколках не думаю. Туда же вторую гранату. Никого не пощажу! Бляди! Винтовку с плеча сорвал — и наперевес. Где пройду — на жизнь не надейся. Примериваюсь к брустверу — куда прыгать-то? Сам сбычился. Лишь бы за бруствер прорваться! Всех буду пороть!
— За Сталина!
Хруст! С головы до пят хруст! И катит меня через башку, катит, а после — волоком по жиже… Тело ровно чужое. И правое плечо затекает, затекает… Во всю землю раскинулся. За мной уже ничего: ни света, ни места. Легонько покачивает. Не добег.
Тишина блаженная, улыбаюсь…
Где я?.. Чад душный, смрадный. Люди кричат… Господи, это же атака…
Отплевался, откашлялся: дышать посвободнее. Винтовку шарю. Раненый-нераненый, но чтоб при тебе — иначе трибунал; там один сказ: девять граммов свинца… Правая рука вроде отвалилась, совсем не моя. Может, и нет ее? Ощупал — на месте, а крови нет… Но сама плетью. Задача… На левый бок перекинулся. Мать моя родная, под самым носом у немца ванну принимаю.
Жижа, крошка мерзлая брызжут — башку не поднять. Черная дымина по низу. А чему тут гореть-то?.. «Эх, — прикидываю, — чуток не достал: с десяток-другой шагов — и встретились бы. Уж я б распорядился штыком… Эх, не достал!..»
Винтовку за ремень — и сполз в воронку. Сел, сижу по пояс в воде. Рука по-прежнему плетью. Наверху воюют, а я вроде ни при чем. Кошусь: с ватника по плечу кусок ваты выдран, но чисто все там, без крови. Контужен, поди. Эх, срезали, не дали добежать, шкуры!
Воронка взрывом воняет. Похлебал воды, а с плеча и поплыло! Кровь! Ватник на плече мокнет, мокнет… Точно, продырявили меня! Гришуху убили, меня подрезали… разве это счет?