Изменить стиль страницы

– А теперь иди, – сказал старик. – Потом вернешься и скажешь мне, хочешь ли быть таким всегда.

Когда Юс, пошатываясь, глядя перед собой остекленелыми глазами, ушел, полог подле хаджи Ибрагима приподнялся, и в юрту шагнул Рахим.

– Вы правы. Как и всегда. Но вот на что он согласится, это еще вопрос.

– На что? Да на все, дорогой мой Рахим, на все. Если он и вправду никогда не пробовал даже травки, если он не попытался взять оружие, убегая, да и убежать не пытался, а остался рисовать, сидя наверху, у ручья, – да он на все согласится. По крайней мере, на все то, чего я от него захочу.

Юс задыхался. У него тряслись руки. Это было невозможно уместить, невозможно выплеснуть. Он напрочь забыл слова, какие, к черту, слова, и нет в мире никаких слов, и не было никогда, а есть только краски, море красок, набегающие друг на друга, плещущие волны красок. Юс комкал листы, брызгал краской. Акварель. Жалкая, блеклая акварель – не то, совсем не то, но лучше она, чем ничего, чем мертвая карандашная серость.

Солнце переползло через зенит и медленно покатилось вниз, к черному клыку Диамира. Юс встал, собрал разбросанные, измятые листы в папку. Ополоснул руки в ручье, вытер о брюки. И пошел к шатру.

Старик сидел на прежнем месте, словно не двинулся вовсе с самого утра. И все так же у ног его стоял маленький серебряный чайничек, и так же парил большой медный, и кособочилась подле него стопка влажных пиал.

– Чего вы хотите от меня? – спросил охрипшим, дрожащим голосом Юс.

– Ничего такого, чего бы ты уже не делал. Ты забрал у меня две жизни. Теперь я хочу две жизни взамен. Это справедливо. Ты согласен?

– Нет, – ответил Юс. Вернее, хотел сказать. «Нет» родилось внутри, но умерло, истлело, распалось, не дойдя до губ, а губы вылепили: «Да».

Ближе к вечеру оба УАЗа уехали, увозя старика, и Рахима, и веселого Семена, подмигнувшего на прощанье. А на закате Шавер, заведя Юса в кузню, расковал железный пояс с обрывком цепи, закинул в угол кузни. И сказал: «Через неделю пойдем-поедем. А пока – учиться тебе надо. Глупый ты совсем. Городской».

Есть снег сухой и мелкий, как песок на старом пляже, он струится, обтекает, забивается в складки одежды, обжигает холодом. Обрушившись вниз, он не плющит, он легок и текуч, обтекает тело, в нем тонешь, но он отнимает у легких воздух, забивается в ноздри. Это плохой снег. Летом его мало, разве только наверху, на высоте. В пустынях ледниковых верховий, на ледяных висячих полях, в расщелинах вершинных скал. Он пляшет в буране, он, налетая с ветром, рвет палатки.

Есть снег крупнозернистый, тяжелый, напитанный влагой. Его прикрывает тонкая корка наста, исчезающая к полудню, от него тяжелеют ботинки, он налипает на кошки и мешает идти. Он рыхл, в него проваливаешься, и ночевать в нем нельзя, он сочится водой, спальники, одежда промерзают. Но его можно сбить в кучу, утрамбовать, нарезать из него кирпичи, чтобы обложить палатку, защищаясь от ветра. А под ним, глубоко, прячется белый плот-ный сухой снег, и если докопаться до него, можно устроить хорошую пещеру и пересидеть непогоду без палатки даже на большой высоте.

Когда снежные зерна смерзаются, снег становится фирном, он уже почти лед, он колется, но скол затекает влагой, на нем почти не держатся подошвы, но он принимает зубья кошек, и за него надежно цепляется сталь. Есть снег, прячущийся в глубине, предательский, составленный из тонких, хрупких игл, слипшихся гранями, он зыбок, лежащий на нем снежный пласт от малейшего усилия может соскользнуть и обрушиться вниз лавиной. А в лавине нужно пытаться выплыть наверх, к краю. Если лавина мокрая, шансов почти нет, – сплющит, раздавит, скует намертво. Если сухая и не задохнешься – можешь умирать днями в полуметре от поверхности, и никто тебя не услышит, не найдет – даже если станет искать. Лавины приносит с собой как раз самый безобидный, приятный снег, снег тихого, обильного снегопада, пушистый, хлопьистый, какому радуются дети после осенней слякоти. Здесь он смерть, мины, ложащиеся на склоны.

Снег нужно уметь чувствовать. Распознавать притаившиеся под ним трещины ледникового тела. Это легче при ярком солнце, тогда на снегу лежат тени, и можно различить, где снег плотнее, где под ним, едва заметно, притаилась темнота, где он просел, прогнулся над трещиной. Хуже, когда облака. Тогда пропадают тени, вокруг серая муть, серые склоны, серый лед, и контуры снежного рисунка смазываются, пропадают. Тогда остается надеяться на везение. И на веревку. Главное, не бояться падать. И привыкнуть к веревке.

За перевалом, на северном леднике, Шавер выгнал Юса на снежное поле. Обвязал веревкой под мышками, перекинул петли через плечи, стянул и сказал: «Иди». Вперед, по взгорбленному, загнувшемуся краями вверх полю, по снегу, в котором ноги утопали по колено. Провалившись первый раз, Юс забился выброшенной на берег рыбой. Если бы не сдавившая грудь веревка, он бы завопил, может, он и завопил, сам себя не слыша, вокруг гладкие голубые стены, из круглой, похожей на рассеченную вену дыры хлещет вода, брызги обжигают, и вниз – далеко, не видно дна, там темно, и оттуда веет страшным холодом. Он извивался на веревке, скреб стену руками и ногами, куски прилипшего снега рушились вниз. Наконец повис, обессилевший, – а веревка потихоньку, сантиметр за сантиметром, поползла вверх. Тут он спохватился, взял в руку рукоять болтавшегося на темляке ледоруба, зацепил за приблизившийся край, подтянулся. Перевалился наверх, выполз на четвереньках. «Что, страшно? Повисел – употел!» – сказал Шавер и расхохотался, скаля зубы. Юс хотел ему в зубы вбить ледоруб, но сдержался, вспомнил, как болтался, раскорячившись, скреб руками, забыв про ледоруб, и расхохотался сам. А потом Шавер показал – вперед, Юс недоверчиво ткнул пальцем в себя: «Я – вперед?» «Ну конечно, кто еще?» Юс побледнел и облизнул вдруг пересохшие губы, глядя на Шавера, как пес, которому распаленный азартом охоты хозяин велит лезть в нору, а оттуда воняет дико и страшно, и что-то рычит в глубине, ощерившись, и лязгает клыками, но Шавер наклонился, принялся вычищать снег из ботинок, и Юс шагнул, еще и еще. Он не боялся. Внутри он был совершенно спокоен. Просто ноги не слушались и дергались – назад, назад, каждый шаг был маленькой победой. Юс считал их. Из-под войлочной киргизской шапки на лоб стекал пот, собирался в капли между бровей, стекал по вискам, на щеки. Шавер закричал сзади: «Э-эй, ты куда?», и под ногами снова ухнуло, зазвенела веревка, и вниз, вниз. Юс сам не понял, когда успел, но сильно рвануло правую руку, на голову, за шиворот сыпался снег, он повис на вбитом клювом в стену ледорубе, веревка болталась рядом петлей. На этот раз он не дергался. Веревка поползла вверх. Натянулась. Юс крикнул: «Потихоньку! » Конечно, Шавер прекрасно знал, как следует тянуть, но хотелось дать понять: я не просто болтающийся на веревке манекен, вот он я, живой, здоровый, вполне способный сам о себе позаботиться. Шавер вытянул и сказал укоризненно: «Куда ты? Ничего не видишь, идешь как баран, там же дыра видна, а ты идешь». «Я больше не буду», – пообещал Юс. И в самом деле, больше ни разу не провалился.

Они пересекли снежное поле, начали спускаться, вышли на кусок голого льда, испещренный ручьями, как перетренированная, перекачанная рука жилами. Выпилившая в искристом льду желоба вода неслась, шелестя. Юс с Шавером сидели на согретых солнцем камнях морены, жевали холодную вареную баранину и лепешки, и Шавер сказал, что пить нужно через трубочку, вот так, а то ветер, солнце, губы полопаются и распухнут, если хлебать прямо из кружки или горсти. Юс спросил: «А кто он такой, хаджи Ибрагим? »

– Большой человек. Большой-большой. Как гора большой, – сказал Шавер, сверкнув зубами.

– Я понимаю, – терпеливо сказал Юс. – А кто именно? Он начальник? У него много денег? Людей?

– Много. Он шейх и сеид. Хаджи. Очень святой человек. Был в Мекке. В кишлаках, где его люди, лучше живут. Очень лучше.

– У него своя… – Юс запнулся, – свой отряд?