Изменить стиль страницы

Ну, колдовству стоит только начаться, а там уж его ничем не остановишь. Финансист исчез, помнится, в понедельник, а в среду, через день, как сквозь землю провалился Беломут, но при других обстоятельствах. За ним утром заехала, как обычно, машина, чтобы отвезти его на службу, и отвезла, а назад никого не привезла и сама больше не приезжала.

Горе и ужас мадам Беломут не поддаются описанию. Она плакала, уткнувшись в полное плечо Анны Францевны, а та хоть и пыталась ее утешить, но и сама была в сильнейшем отчаянии.

Горе гражданки Беломут, впрочем, не было продолжительным. В ту же ночь, точнее в первую половину ее, когда Анна Францевна вернулась домой вместе с Анфисой, которую она брала с собою по какому-то спешному и важному делу и почему-то на дачу, хотя время и было позднее осеннее, выяснилось, что гражданки Беломут нету в квартире. Но этого мало: двери обеих комнат, которые занимали супруги Беломут, оказались запечатанными. Анна Францевна, на которой лица не было, припадала к ним, пытаясь хоть по надписям на сургуче узнать хоть что-нибудь о том, кто похитил Беломута. Анфиса удерживала ее от этого, говоря, что у нее самой скорее руки отсохнут, чем она прикоснется к окаянному сургучу.

Два дня прошли спокойно. На третий день страдавшая все это время бессонницей Анна Францевна опять-таки зачем-то уехала на дачу.

Нужно ли говорить, что она не вернулась? Несчастная Анфиса сидела в кухне одна-одинешенька и только шептала что-то, но что — неизвестно. Легла она спать во втором часу, а в третьем в квартиру № 50 позвонили. Рассказывали, что приехали восемь человек мужчин и одна женщина. Будто бы до утра светились тревожным полным светом те четыре окна ювелиршиной квартиры, которые выходили во двор. До утра будто бы слышались в странной квартире стуки в стены, грохот передвигаемой мебели и якобы не то стоны, не то клятвы какие-то бедной Анфисы.

Утром утихло, и Анфиса исчезла. Никто более в доме ее не видал. На парадной двери квартиры № 50 повисла большая печать.

Об Анфисе долго толковали во всех остальных сорока девяти квартирах дома и рассказывали о ней какие-то легенды. Что будто бы сухонькая, набожная Анфиса носила на груди в замшевом мешочке двадцать пять бриллиантов, что будто бы в квартире тогда ночью поднимали даже паркет, что будто бы потом ездили и на дачу, и что якобы в дровяном сарае нашлись какие-то несметные сокровища, и прочее в этом же духе.

Чего не знаем — за то не ручаемся.

Как бы то ни было, квартира простояла пустой, брошенной, запечатанной недели две, а затем в нее вселился Крицкий с супругою и упомянутый уже Степа с супругою же. Совершенно естественно, что у них все пошло как-то странно в проклятой квартире. Не успели они осмотреться, как оба развелись.

Бывшую супругу Крицкого будто бы видели в Харькове, и чего она там делала, к сожалению, не знаем, а супруга Степы оказалась на Божедомке, где директор Кабаре с большим трудом, используя свои бесчисленные знакомства, снял ей комнату, чтобы только ее больше не было на Садовой, в квартире № 50…

Итак, Степа застонал. То, что он определил свое местонахождение, помогло ему весьма мало, и болезнь его достигла наивысшего градуса.

Он хотел позвать домработницу Груню и потребовать у нее пирамидону, но тут же сообразил, что это глупости, что никакого пирамидону у Груни нет. Хотел позвать на помощь Крицкого, простонал дважды: «Крицкий… Крицкий!», но, как сами понимаете, ответа никакого не получил. В квартире стояла полнейшая тишина.

Пошевелив пальцами ног, Степа догадался, что лежит в носках, трясущейся рукою провел по бедру, чтобы определить, в брюках он или нет, и не определил.

Наконец, видя, что он брошен и одинок, что помочь ему некому, решил сам себе помочь и для этого подняться, каких бы нечеловеческих усилий это ни стоило.

И Степа разлепил склеенные веки, опять увидел в затененной спальне пыльное трюмо и хоть и мутно, но отразился в нем с торчащими в разные стороны волосами, с опухшей, покрытой черной щетиною, физиономией, с заплывшими глазами, в грязной сорочке с воротничком и галстухом, в кальсонах, в носках.

Таким он увидел себя в трюмо, а рядом с трюмо увидел неизвестного человека, одетого в черное и в черном берете.

Степа поднялся на локтях, сел на кровати и, сколько мог, вытаращил налитые кровью глаза на неизвестного.

Молчание было нарушено неизвестным, произнесшим низким тяжелым голосом и с иностранным акцентом следующие слова:

— Добрый день, симпатичнейший Степан Богданович!

Произошла пауза, после которой, сделав над собою большое усилие, Степа выговорил:

— Что вам угодно?

И сам поразился, не узнав своего собственного голоса. Слово «что» было произнесено басом, «вам» — дискантом, а «угодно» совсем не вышло.

Незнакомец дружелюбно усмехнулся, вынул золотые часы, прозвонил одиннадцать раз и сказал:

— Одиннадцать! И ровно час, как я ожидаю вашего пробуждения, ибо вы назначили мне быть у вас в десять. Вот и я!

Степа нащупал на стуле рядом с кроватью брюки, шепнул:

— Извините…— надел их и хрипло спросил: — Скажите, пожалуйста, как ваша фамилия?

Говорить ему было трудно. Казалось, что при каждом слове кто-то тычет ему иголкой в мозг, причиняя адскую боль.

Незнакомец улыбнулся.

— Как? Вы и фамилию мою забыли?

— Простите…— прохрипел Степа, чувствуя, что похмелье дарит его новым симптомом: ему показалось, что пол возле кровати ушел куда-то и что сию минуту он головой вниз полетит куда-то к чертовой матери.

— Дорогой Степан Богданович,— заговорил посетитель, улыбаясь проницательно,— никакой пирамидон вам не поможет. Следуйте мудрому правилу — лечить подобное подобным. Единственно, что вернет вас к жизни, это две стопки водки с острой, горячей закуской.

Степа был хитрым человеком и, как ни был болен, сообразил, что раз уж его застали в таком виде, нужно признаться во всем.

— Откровенно сказать,— начал он, еле ворочая языком,— вчера я немножко…

— Ни слова больше! — ответил визитер и отъехал с креслом в сторону.

Степа, тараща глаза, увидел, что на маленьком столике сервирован поднос, на коем — нарезанный белый хлеб, паюсная икра в вазочке, маринованные белые грибы на тарелочке, что-то, кроме того, в кастрюльке и, наконец, объемистый ювелиршин графинчик с водкой. Особенно поразило Степу то, что графин запотел от холода. Это, впрочем, немудрено — он помещался в полоскательнице со льдом. Накрыто, словом, было чисто, умело.

Незнакомец не дал Степиному изумлению развиться до степени болезненной и легко налил ему полстопки водки.

— А вы? — пискнул Степа.

— Отчего же, с удовольствием,— ответил гость и налил себе стопку до краев.

Прыгающей рукою поднес Степа стопку кустам, глотнул. И незнакомец одним духом проглотил содержимое своей стопки.

Пожевав кусок икры, Степа выдавил из себя слова:

— А вы что же?.. Закусить?

— Благодарю вас, я никогда не закусываю,— отозвался незнакомец и тут же налил Степе и себе по второй. Открыли кастрюлю, из нее повалил пар, пахнущий лавровым листом,— в кастрюле оказались сосиски в томате.

Через несколько минут проклятая зелень перед глазами исчезла, слова начали выговариваться легче и, главное, Степа кой-что припомнил. Именно, что дело вчера происходило в гостях у автора скетчей Хустова на даче в Сходне, куда сам Хустов и отвез Степу в таксомоторе. Припомнилось даже, как нанимали этот таксомотор у «Метрополя», был при этом еще какой-то актер и именно с патефоном, и корзина была громадная плетеная и в ней множество бутылок. Да, да на даче! Еще, помнится, выли собаки от этого патефона. Вот только дама, которую Степа поцеловал, осталась неразгаданной — не то она с соседней дачи, где еще запомнился пес на трех ногах, не то она на радио служит, черт ее знает.

Вчерашний день, таким образом, помаленьку разъяснился, но Степу сейчас гораздо более интересовал день сегодняшний — появление в спальне неизвестного, да еще с водкой и закуской. Вот что недурно было разъяснить!