Стоит отметить, что эти объяснения агиографа не могли поразить воображение русского человека XVI–XVII вв. Напротив, они казались ему заурядными, потому что буквально то же самое он читал, например, в «Домострое»: «Егда ядяху с благодарением и с молчанием или с духовною беседою, тогда ангели невидимо предстоят и написуют дела добрая. И ества и питие в сладость бывает… Аще скаредный речи, и блудные срамословие и смехотворение, и всякое глумление, или гусли и плесание, и плескание и скокание, и всякие игры и песни бесовские, — тогда, якоже дым отгонит пчелы, такоже и отыдут ангелы божий от тоя трапезы и смрадныя беседы. И возрадуются беси, и приидут, волю свою улучив, и вся угодная творится им». Однако сцена в целом безусловно вызывала интерес. Тривиальная мысль, будучи зрелищно оформленной, приобретала оттенок новизны.
В основе описанных выше жестов также лежат загадка и парадокс. При чтении житий создается впечатление, что парадоксальность — это как бы самоцель для юродивого, что она необычайно притягательна и для агиографии, и для народных легенд. В описании юродства парадоксальность выполняет функцию эстетической доминанты. Авторы и рассказчики выдумывают самые невероятные ситуации, чтобы снова и снова подчеркнуть парадоксы юродства. Тот же Василий Блаженный на глазах потрясенных богомольцев разбил камнем образ божией матери на Варварских воротах, который исстари считался чудотворным. Оказалось, что на доске под святым изображением был нарисован черт.
Юродивый воюет не только с нищими; он изображается также противником скоморохов и ряженых, противником той народной смеховой культуры, с которой так тесно связан. Ради этой мысли агиографы но боялись отступать от традиционного облика юродивого. Ему приписывали не только ригоризм, но и жестокость.
Однажды в лютую стужу один вельможа, почитавший Василия Блаженного и любимый им, упросил юродивого прикрыть наготу. Тот принял от вельможи лисью шубу, крытую алым (или зеленым) сукном, и пошел своей дорогой. Какие-то мошенники позарились на дорогой подарок. Один из них лег на дороге и притворился мертвым. Когда Василий приблизился, остальные принялись просить его подать на похороны. «Истинно ли мертв клеврет ваш?», — спросил юродивый. «Истинно мертв, — ответили те. — Только что скончался». Тогда Василий Блаженный снял шубу, окутал ею мнимого мертвеца и сказал: «Буди отныне мертв вовеки!». И мошенник умер, и вправду был погребен в этой шубе.
Легко догадаться, что мошенники, которых так жестоко по- карал Василий Блаженный, — это святочные ряженые, участники игры в покойника (значит, «лютая стужа» в этом эпизоде есть указание на святки). Один из них представлялся умершим, а другие голосили над ним и исполняли пародийный обряд похорон. Игра в покойника («умрун», «смерть»), судя по этнографическим материалам прошлого века, исполнялась в разных вариантах. По одному варианту парня «наряжают… во все белое, натирают овсяной мукой лицо, вставляют в рот длинные зубы из брюквы… и кладут на скамейку или в гроб, предварительно
привязав накрепко веревками… Покойника вносят в избу на посиделки четыре человека, сзади идет поп в рогожной ризе, в камилавке из синей сахарной бумаги, с кадилом в виде глиняного горшка или рукомойника, в котором дымятся горячие уголья, мох и сухой куриный помет… Гроб с покойником ставят среди избы, и начинается кощунственное отпевание, состоящее из самой отборной брани… По окончании отпевания девок заставляют прощаться с покойником и насильно принуждают их целовать его открытый рот, набитый брюквенными зубами… В этой игре парни намеренно вводят скабрезный элемент, приводя в беспорядок туалбт покойника. „Хоша ему и самому стыдно, — говорят Они, — да ведь он привязан, ничего не поделает"». По другому варианту игры «покойника, обернутого в саван, носят по избам, спрашивая у хозяев: „На вашей могиле покойника нашли — не ваш ли прадедка?"»{69}. Хозяева должны были откупаться от ряженых; откупился, хотя и весьма своеобразно, Василий Блаженный. Юродивый в данном случае включился в святочное действо, стал святочным персонажем, но в качестве врага святочных игр.
Отчуждая себя от общества, юродивый и язык свой отчуждает от общеупотребительного языка. Однако жесты юродивого, как уже говорилось, должны быть вразумительны наблюдателю: иначе прервется связь между лицедеем и зрителем. Юродивого понимают потому, что язык жестов национален и консервативен. Жесты живут дольше, чем слова. И в народной культуре, и в церкви, и в придворном обиходе равно употребим национальный фонд жестов. Их символические толкования одинаковы как в агиографии, так и в фольклоре. Приведем выдержки из легенды «Ангел», записанной и изданной А. Н. Афанасьевым.{70}
«Нанялся ангел в батраки у попа… Раз послал его поп куда-то за делом. Идет батрак мимо церкви, остановился и давай бросать в нее каменья, а сам норовит, как бы прямо в крест попасть. Народу собралось много-много, и принялись все ругать его; чуть-чуть не прибили! Пошел батрак дальше, шел-шел, увидел кабак и давай на него богу молиться. „Что за болван такой, — говорят прохожие, — на церковь каменья швыряет, а на кабак богу молится! Мало бьют эдаких дураков"». Потом ангел-батрак объясняет попу истинный смысл своих поступков: «Не на церковь бросал я каменья, не на кабак богу молился! Шел я мимо церкви и увидел, что нечистая сила за грехи наши так и кружится над храмом божьим, так и лепится на крест; вот я и стал шибать в нее каменьями. А мимо кабака идучи, увидел я много народу, — пьют, гуляют, о смертном часе не думают; и помолился тут я богу, чтоб не допускал православных до пьянства и смертной погибели».
Эта легенда — фольклорный аналог типичного жития юродивого. Особенно близка она к житию Василия Блаженного (напомню, что в агиографии юродивый постоянно уподобляется ангелу: он «ангельски бесплотен», «яко ангел» живет в суете мирской). Представляя собой контаминацию сказки о дураке и жития, легенда сохранила только эпизоды, опустив агиографические размышления и сентенции. Легенда показывает, насколько прочно укоренилось в народном сознании парадоксальное толкование описанных жестов.
Привлечение фольклорных материалов проясняет смысл одного из загадочных жестов Прокопия Устюжского. Прокопий, как рассказывает автор его жития, «три кочерги в левой своей руце ношаше… И внегда же убо кочерги святаго простерты главами впрямь, тогда изообилие велие того лета бывает хлебу и всяким иным земным плодом пространство велие являюще. А егда кочерги его бывают непростерты главами вверх, и тогда хлебная скудость является и иным всяким земным плодом не-пространство и скудость велия бывает».
Как видим, уже в самом описании этого жеста Прокопия Устюжского есть попытка толкования, попытка установить скрытую связь между жестом и событием, которое этот жест символизирует. «Простертые» вверх кочерги знаменуют «велие пространство» земных плодов, а «непростертые» — «непространство». Это, конечно, не более как игра слов, случайная эвфония (хотя писатель, безусловно, ввел ее в текст намеренно). Жест здесь объясняется средствами, которые характерны только для звучащей речи. В принципе это позволительно, потому что поэтические фигуры, а также сходно звучащие слова играют важную роль в магических действиях и народных верованиях. Например, считается, что видеть во сне гору — к горю, а вино — к вине. Впрочем, в житии Прокопия Устюжского игра слов представляет собой, по сути дела, тавтологию. Однако такая попытка не может вызвать удивления, потому что кочерги Прокопия вообще были камнем преткновения для агиографов.
В своем похвальном слове князь С. И. Шаховской пошел по другому пути. Он основал свою интерпретацию на числе, на символике священного для каждого христианина числа «три»: «Стреми жезлы хождаше, и тем пресвятую Троицу прообразоваше».
Однако от уподобления Троице жест Прокопия Устюжского отнюдь не стал понятным. Дело в том, что юродивый изображается не только «с треми жезлы». Среди избранных святых в молении Христу Прокопий предстоит с двумя кочергами. Есть иконы, на которых в руке юродивого одна кочерга. Следовательно, лишь самый мотив обрядового значка — т кочерги в легендах о Прокопий Устюжском был инвариантным, число же значков могло меняться.