Изменить стиль страницы

— О, не вверяй себя, несчастный юноша, тревогам ночи! Когда тени гор начинают расти и верхушки их сливаются на безмолвной, сумрачной земле; когда фантастические картины, рисуемые на небосклоне облаками, расплываются, перемешиваются и, подобно тайным супругам, возвращаются под благодетельную сень ночи; когда погребальные птицы поднимают крик в лесной чаще, а жабы заводят надтреснутыми голосами свою однообразную песнь на краю болота… тогда, о Полемон, не вверяй своего истерзанного воображения иллюзиям, какие рождают тьма и одиночество. Избегай укромных троп, где назначают друг другу свидание призраки, алчущие покуситься на людской покой; держись подальше от кладбищ, где собирается таинственный синклит мертвецов, которые, закутавшись в саваны, являются пред ареопагом, что вершит суд, не покидая гробов; сторонись открытых лужаек, в центре которых чернеет сухая и бесплодная трава, вытоптанная мерными шагами колдуний. Поверь мне, Полемон! В те часы, когда солнечный свет, убоявшись приближения злых духов, бледнеет и отступает, приходи ко мне, и мы вместе воскресим его чары, предавшись роскошным пиршествам и сладострастным оргиям. Разве недостает мне золота для исполнения моих желаний? Разве есть на свете драгоценные копи, мне недоступные? Разве не превращается в моих руках и сам речной песок в прекраснейшие камни, достойные сверкать в царском венце? Поверь мне, Полемон! Пока сверкают яркие светильники, озаряющие пиры, или светильники более скромные, освещающие те сладостные бдения, что отданы любви, нам не будет дела до того, угас ли день. Ты ведь знаешь, демоны страшатся благоухания, какое испускают воск или ароматическое масло, мягко мерцающие в алебастровых сосудах или поблескивающие неярким розовым светом сквозь роскошные завесы из двойного шелка. Они содрогаются при виде отполированного мрамора, сияющего в длинных алмазных лучах переливчатых хрустальных светильников, как сияет водопад в горизонтальных лучах солнца, бросающего прощальный взгляд на мир. Никогда ни мрачная ламия, ни тощий богомол не оскверняли своими уродливыми чертами фессалийские пиры.{59} Сама луна, кою призывают эти создания, пугает их, когда один из ее лучей на мгновение сообщает предметам тусклую белизну олова. Завидев этот, блеск, они убегают стремительнее, чем уж, заслышавший шорох песка под ногою путника. Не бойся же, что они нападут на тебя в моем дворце, сияющем огнями, которые отражает ослепительная сталь зеркал. Взгляни только, Полемон, с какой быстротой скрылись они, завидев слуг, чьи факелы освещают нам дорогу по галерее, украшенной неподражаемыми шедеврами греческого гения. Разве хоть одна из этих статуй выдала тебе каким-либо угрожающим движением присутствие тех фантастических духов, что вселяются в них подчас в пору, когда последний луч последней лампы истаивает в воздухе? При виде их неподвижных форм, чистых черт, вечно неизменных, покойных поз даже человек, всецело предавшийся во власть страха, вновь обрел бы невозмутимость. Если какой-нибудь странный звук поразил твой слух, о возлюбленный брат моего сердца, не пугайся: это заботливая нимфа умащает твои отяжелевшие от усталости члены драгоценным содержимым своего хрустального сосуда, к которому примешаны ароматы, доселе в Лариссе неведомые: прозрачная амбра, кою собрал я на берегах морей, омывающих колыбель солнца; сок цветка, в тысячу раз более нежного, чем роза, — цветка, произрастающего лишь в густой сени темной Керкиры;[20] слезы древа, любимого Аполлоном и его сыном,{60} — того древа, что украшает скалы Эпидавра купами пурпурных кимвалов, подрагивающих под тяжестью росяных капель. А разве под силу колдуньям смутить чистоту вод, чьи сребристые струи плещут вкруг тебя? Мирте, белокурая красавица Мирте, самая юная и самая любимая из моих рабынь, та, что склонилась к тебе, когда ты проходил мимо, ибо она любит все, что люблю я… она скрывает в себе чары, ведомые лишь ей одной, да еще тому духу, что навевает их в потайных снах; нынче она бродит, как тень, подле бань, кои заполняются постепенно целительною влагой; она поет песни, прогоняющие демонов, и касается от времени до времени струн летучей арфы, которую послушные гении подносят ей еще прежде, чем желание, зародившееся в ее душе, успеет выразиться во взоре. Она идет, она бежит; арфа идет, бежит и поет под ее рукою. Вслушайся в звуки арфы, в звуки арфы, поющей в руках Мирте; звук этот полон, серьезен, торжествен, он заставляет забыть о земном, он тянется, он не имеет конца, он завладевает душою, подобно серьезной мысли, а потом улетает, убегает, истаивает, возвращается назад, и звуки арфы, на коей играет Мирте (о, дивное очарование ночей!), звуки арфы, на коей играет Мирте, летят, убегают, истаивают, вновь возвращаются назад — послушай, как она поет, как они летят, звуки арфы, на коей играет Мирте, звуки, прогоняющие демона!.. Послушай, Полемон, неужели ты их не слышишь?

Я испытал все наваждения сна, и что сталось бы со мною, когда бы не арфа Мирте, когда бы не голос ее, во всякую минуту готовый прервать мой сон, полный мук и стенаний?.. Сколько раз наклонялся я во сне над прозрачными, тихими водами и различал в этом чересчур правдивом зеркале свои искаженные черты, всклокоченные от ужаса волосы, застывший, безжизненный взор человека, чье отчаяние так велико, что иссушает слезы!.. Сколько раз содрогался я, видя, как синеватая кровь омывает мои бледные губы, как шаткие мои зубы выпадают из лунок, как падают на землю ногти, вырванные с корнем! Сколько раз, объятый тревогой, страшась своей наготы, постыдной своей наготы, отдавал я себя на поругание насмешливой толпы, являясь ей в тунике более короткой, более легкой, более прозрачной, чем та, в которой приступает наглая куртизанка к ложу разврата! О, сколько раз сны еще более отвратительные, сны, каких не знал и сам Полемон… Что же сталось бы со мной, что сталось бы со мной, когда бы не спасительная арфа Мирте, когда бы не голос ее и не гармония, коей учит она своих сестер, покорно сбирающихся вкруг нее, дабы развеивать страхи несчастного, пребывающего во власти сна, дабы напевать ему песни далеких стран, подобные ветерку, струящемуся меж редких парусов, песни, которые сливаются, смешиваются, умиротворяют бурные сновидения и завораживают их безмолвие своей бесконечной мелодией?

А нынче сестры Мирте приготовили пиршественную трапезу. Вот Теис, которую нельзя не узнать среди всех фессалийских дев: у каждой из них черные власы падают на плечи, белизной превосходящие алебастр, но ни у одной кудри не вьются так гибко и сладострастно, как у Теис. Это она склоняет над пылающей чашей, где пенится белое вино, сосуд из драгоценной глины и каплю за каплей вливает в него жидкие топазы превосходнейшего сицилийского меда. Пчела, лишенная своего сокровища, тревожно летает над цветочным ковром; паря среди пустынных ветвей брошенного вяза, она молит зефиров вернуть ей мед. Она стенает от боли, ибо дети ее не найдут отныне покоя ни в одном из тысячи пятистенных дворцов, которые возвела она им из легкого, прозрачного воска, не отведают меда, который собрала она им на душистых склонах горы Гибла.{61} Мед, похищенный у сицилийских пчел, подмешивает к кипящему вину прекрасная Теис, а сестры ее, все чернокудрые, ибо нет среди них белокурых, кроме Мирте, покорные, услужливые, ласковые, со смиренной улыбкой на устах, довершают приготовления к пиру. Они добавляют цветы граната или лепестки розы в пенистое молоко; они сжигают в печи амбру или ладан, те горят под серебряной чашей, в коей белеет кипящее вино, и языки пламени издалека тянутся к ее круглым краям, изгибаются, сближаются, лижут ее, ласкают ее золотые губы и наконец сливаются с языками белого и синего пламени, порхающими над вином. Пламя взмывает вверх и опускается вниз, оно блуждает подобно тому фантастическому демону уединения, что любит искать свое отражение в зеркале вод. Кто скажет, сколько раз обошла чаша пиршественный стол, сколько раз края ее пустели, но тотчас полнились нектаром вновь? Юные девы, не жалейте ни вина, ни меда. Зреют на солнце новые кисти винограда, качается в его роскошных лучах блистательная гроздь, просвечивающая сквозь потемневшие лозы, что обвили своими гирляндами темпейские фиговые деревья.{62} Пусть же еще одно возлияние прогонит ночных демонов! Что до меня, то я вижу подле себя лишь радостных духов хмеля, кои, резвясь, вырываются из трепетной пены, гоняются друг за другом, как огненные мушки, или слепят сверканием своих крыл мои разгоряченные глаза, подобно тем проворным насекомым, каким природою дан безобидный дар света и какие часто целым роем вылетают короткими летними ночами, безмолвными и прохладными, из зеленых кустов, словно искры из-под молота, бьющегося о наковальню. Они плывут по воздуху, уносимые легким мимопролетающим ветерком или привлекаемые нежным, манящим благоуханием роз. Светлое облако влечется вдаль, покачивается на воздушных волнах, замирает и тотчас, не ведая покоя, принимается кружиться на одном месте, а затем вдруг падает на верхушку юной сосны, превращая ее в иллюминованную пирамиду, воздвигнутую для публичного празднества, или на нижнюю ветку большого дуба, сообщая ей вид жирандоли, призванной освещать лесные бдения. Взгляни, как они вьются вкруг тебя, как трепещут среди цветов, как лучатся огненными отблесками на гладких стенках сосудов. Они пляшут, они смеются, они непринужденны и шумливы, как само безумие. Они — словно ветреные дети; если порой им случается нарушить людской покой, то лишь в угоду веселой прихоти. Эти озорники спутывают льняные нити, бегущие вкруг веретена старой крестьянки, переплетают, связывают их и докучными узлами губят творения ее сноровистых рук. Когда заблудившийся странник жадным взором ищет в темной ночи, сокрывшей землю до самого горизонта, огонек, сулящий пристанище, они сбивают его с пути своим неверным светом, обманчивыми голосами, далеким лаем сторожевого пса, бродящего, подобно часовому, вкруг стоящей на отшибе фермы; так потешаются они над надеждами усталого странника до тех пор, пока, сжалившись над его несчастьями, не показывают ему внезапно нежданное пристанище, какого не замечал в этой пустыне никто и никогда; больше того, порою странник с изумлением обнаруживает там пылающий очаг, один вид которого внушает радость, редкие, изысканные блюда, чудом попавшие в хижину рыбака или браконьера, и прекрасную, как все три Грации разом, юную деву, которая прислуживает ему, не смея поднять глаза, ибо смотреть на этого чужестранца кажется ей делом опасным. Назавтра, не постигая, каким образом столь краткий отдых мог возвратить ему утраченные силы, путник просыпается счастливым, пробужденный пением жаворонка в чистом небе; он узнает, что ошибка принесла ему удачу, ибо сократила дорогу на двадцать стадиев, а конь его, с раздувающимися ноздрями, с лоснящейся кожей, с гладкой, блестящей гривой, ржет от нетерпения и бьет копытом, напоминая, что пора продолжать путь. Шаловливый дух бросается от хвоста коня к голове, запускает гибкие пальцы в густую гриву, скручивает ее в кольца, приподнимает и распускает по ветру; с удовольствием смотрит он на дело рук своих и, радостный, отправляется восвояси, а там уже ждет его новая забава: досада спящего человека, который умирает от жажды и видит, как скользит мимо его алчущих губ, удаляется, пустеет чаша с освежающим питьем; тщетно взирает он на эту чашу, напрасно вожделеет пропавшей влаги, а затем просыпается и находит подле себя сосуд, полный сиракузского вина, какого никогда еще не доводилось ему пробовать и какое дух, забавляясь тревогами спящего, выжал из отборного винограда. В этих стенах ты можешь пить, говорить и спать без опаски, ибо здешние духи — наши друзья. Но прежде удовлетвори любопытство Теис и Мирте и куда более страстное любопытство Телаиры, что не сводит с тебя больших черных глаз, осененных длинными блестящими ресницами, — глаз, подобных благосклонным светилам, сияющим на нежной лазури небес. Расскажи нам, Полемон, о необычайных муках, кои ты, как тебе казалось, испытывал по воле колдуний; ибо муки, каким подвергают они наше воображение, суть не что иное, как пустые призраки сна, исчезающие с первым лучом солнца. Теис, Телаира и Мирте полны внимания… Они обратились в слух… Говори же… Поведай нам о твоем отчаянии, твоих страхах и о безумных ошибках, свершенных в ночи; ты же, Теис, налей нам вина, ты, Телаира, внимай его рассказу с улыбкой, дабы душа его обрела утешение, а ты, Мирте, если заметишь, что, потрясенный воспоминаниями о прошлых ошибках, попадает он во власть новых иллюзий, спой ему песню, коснись струн своей колдовской арфы… Исторгни из нее звуки утешительные, те звуки, что гонят прочь злых духов… Таким-то образом избавляем мы суровые ночные часы от власти беспокойных снов и, переходя от наслаждения к наслаждению, ускользаем от тех мрачных чар, что подчиняют себе землю в отсутствие солнца.

вернуться

20

Я полагаю, что речь здесь идет не о древнем Корфу, но об острове Корчула, который греки звали Темной Керкирой из-за того вида, какой придавали ему покрывавшие его густые леса. (Примеч. автора.)

Примечание с данными словами введено в текст «Смарры» при издании 1832 г. с пометой «Примечание переводчика»; последний как бы пытается приблизить географические реалии поэмы к родине ее «автора» — «благородного рагузца».