Я отложил в сторону Вардину записку и привычно потянулся рукой в нижний ящик секретера. Здесь лежали тонкие фломастеры, лупа и циркуль. Пальцы скользнули по шероховатому дереву толстой ножки огромного обеденного стола, который по приказу Барды был перенесен в мою горницу из черной комнаты на первом этаже терема. Я невольно вздохнул: меня удивила собственная забывчивость. Фломастеров больше не будет, мой друг…
Хлестко плеснув в глиняную плошку немного меда из непрозрачного стеклянного кувшина, я поднялся со скамьи и подошел к распахнутому окну. В столбах солнечного воздуха между деревьев плотной завесой стояла жаркая пыль — рыжее и посеревшее от пыли куриное перышко поднялось снизу к окнам второго этажа и мелко закрутилось перед лицом. Я наугад ударил по воздуху ладонью и сжал пальцы — пойманное перышко бессильно защекотало кожу. Я потянул губами тягучую жидкость из плошки — приятная смородиновая горечь. Смородина — по-местному значит «пахучая»: «смород», «смрад» — это приятный запах, аромат.
Если бы у меня был фломастер, я бы подчеркнул в тексте Вардиной грамотки одно-единственное слово: Владимир Святич. Двадцатилетний княжич-изгой, незаконнорожденный сын великого князя и ключницы, бежавший к варягам из завоеванного врагом Новграда… Да, это он. Все сходится: Владимир Святославович, будущий равноапостольный креститель Руси. Ясное солнышко старорусских былин. Сегодня он молод, он язычник, он безвластен и слаб. Но через несколько лет он станет самым могущественным владыкой в Европе, повелителем христианского Киева.
Они почему-то упорно называют свою столицу не Киевом, а Престолом. Да и прочие названия звучат непривычно. Князь Святослав превратился в Свята Воителя, город Чернигов в Чернигин, Рязань — в Зорянь, а северный Владимир — во Властов… Хотя вынужден признать, что какая-то ассоциативная логика сквозит в этих топонимах.
Итак, Владимир Святославович сейчас в варяжском изгнании. Если верить летописцу, он вернется на Русь только в 970 году вместе с отрядом богатырей-беглецов для того, чтобы выбить из Новграда посадника Кривошея и заявить о своих правах на столичный престол. Этого пока не произошло — следовательно, на дворе стоит знойное лето одного из шестидесятых годов десятого века.
Я чуть не поперхнулся смородиновым медом и быстро отошел от окна обратно к столу. Десятый век? Неужели? Тогда почему я, греческий княжич Алексиос Геурон (условно говоря), нахожусь сейчас не у себя на родине, не в дворцовых палатах Царьграда — а здесь, в дремучем пограничье Владимирской Руси? В десятом веке Византия-Базилика процветала, а вовсе не лежала в руинах! Как может десятник Варда рассказывать мне о событиях, которые произойдут только через несколько столетий?
И еще анахронизм: о какой осаде Властова-Владимира в середине десятого века может идти речь, если этот город основан Мономахом в начале двенадцатого столетия? Откуда железные стены вокруг Ореслава? Далее: совершенно невозможно существование в 960-х годах полоцкого князя Всеслава, о котором в докладе Варды говорится как о «недобром вещуне и интригане», — этот господин появится на исторической арене спустя добрых пятьдесят лет! Да и междоусобная война Киева-Престола с Черниговом вспыхнула рановато…
Наоборот, если предположить, что Византия уже пала под ударами турков (или крестоносцев?), то почему на Руси еще не знают Христа? Где упоминания о Ярославе Мудром, о Всеволоде Большое Гнездо, о битвах с половцами? Наконец, где надвигающаяся с востока ядерная зима монгольского нашествия?
Я разжал пальцы, но перышко уже не могло сорваться с повлажневшей ладони. Я тоже застрял в липких объятьях этой страны, которая есть один большой анахронизм, огромное живое несоответствие. Я понимаю, что такой страны не может быть в природе, но я живу в ней — я отхлебываю мед из плошки и чувствую в ладони теплое курячье перышко. Нет, это не историческая Русь. Это какая-то метаисторическая реальность. И Серебряный Колокол — не просто машина времени. Игрушка посложнее.
За дверью вежливо потоптался кто-то в мягких греческих полусапожках, и через полминуты в комнату протиснулся Варда — как обычно, опуская долу золотисто-карие глаза.
— Мой господин! Купцы, остановленные по твоему указанию на реке, дожидаются на гостевом дворе… Велишь выслушать или отпустить?
Алексиос Геурон осторожно положил перышко на стол и допил из плошки последние капли пахучей сладости.
— Зови купцов. Хотя постой: не прямо сейчас, а чуть погодя. Пусть привыкают, что князя нужно дожидаться.
Я стащил с лавки свой дорожный плащ, набросил сыроватую тяжесть ткани на плечи и, оправив на груди звенья золотой цепи, уселся на скамью в светлом углу горницы. От меда приятно пощипывало язык, и я подумал, что купцов, пожалуй, неплохо бы заставить пасть ниц.
Как выяснилось, они не собирались этого делать. Четверо гостей как-то разом ввалились в комнату, шумно дыша и не пригибая голов под моим властным взглядом. Более того, по их лицам было видно, что они раздражены поведением Вышградского князя, повелевшего их ладьям пристать к берегу у деревни Санды, довольно никчемной в торговом отношении.
Наиболее дерзко вел себя самый молодой из купцов, чей голос («Что за напасть! Дожидаемо уж битый час от князя прощания!») был слышен еще на лестнице. Переводчик Дормиодонт Неро, молодой дружинник, выучившийся русскому во время веселых пирушек в Престоле, вошел последним, на всякий случай придерживая у бедра недлинный меч в ножнах. Я заметил, что Неро то и дело поглядывал на молодого коммерсанта с явным недоверием. Купцы встали у стены, оглядывая мои апартаменты — разумеется, скромный интерьер деревенской избы не произвел на них никакого впечатления.
Самый старый (и, видимо, хитрый) из гостей, стащив-таки с напомаженной плешивой головы не по-летнему толстую меховую шапку, вышагнул вперед и слегка поклонился. Чуть прикрывая глаза, чтобы не смотреть на князя с видимым небрежением, он заговорил — и я впервые услышал здешнюю речь.
— Подколенному князю Лисею Грецкому от братчины нашей купецкой поклон…
Дормиодонт перевел приветствие на греческий, но я и так прекрасно понял купца. Гость говорил неуважительно. Он не отказал себе в удовольствии подчеркнуть в обращении мой статус «младшего», подчиненного князя — по отношению к великому князю Престольскому, который даровал мне вотчину. Имя «Лисей», производное от Алексея и напоминающее о рыжем хищнике, я тоже запомнил. Мрачно насупившись, я помолчал с минуту.
— Взаимно, — сказал я по-гречески.
— Обостранно, — мгновенно перевел Неро. Купцы кивнули и заставили себя выжидательно улыбнуться — князю полагалось первому заговаривать о деле. Я решил, что не буду пока упражняться в местном наречии — пусть гости думают, что новый вышградский властитель не разбирается в стилистических интонациях, потерянных в прямолинейном переводе Дормиодонта Неро.
— Спроси-ка, дружинник Неро, как у этих бородатых свиней продвигаются их коммерческие дела. Мне это правда интересно, — медленно выговорил я, поеживаясь в прохладных складках плаща и размышляя о новой порции смородинового меда.
— Князь пытает, како гостям добыча идет. Много ль терету, важна ли выгода?
Старый купчина переглянулся с товарищами, скривив лицо в иронической улыбке.
— Эхма! Да уж какие нам выгоды! По рекам уж и не пройти без запинок. Всякий люд норовит остановку учинить. Не то разбитчики наступят, а то князь какой…
Дормиодонт перевел купеческую жалобу, аккуратно опустив упоминания о князьях, чинящих несчастным коммерсантам препятствия в пути. Я двинул бровью:
— А что ж они, нехристи, мимо нашей деревни проплыть собрались? Или у нас торговать нечем? Ну-ка, полюбопытствуй.
Неро полюбопытствовал, честно передав слово «нехристь» как «поганый». Купцы обиделись, и самый молодой, сильно побледнев, выкрикнул в мою сторону:
— На твое опало [64], князь, несгодно приставати! Уж не взогневай на нас, однако в твоей-то деревне и клинца не продать. Стожаровым умыслом до Ростка-града вспенимся [65]по Керженцу, опосле и до Властова доберемся. Тамо терет и сбросим…