Мальчиков к тому же она кормила, чтобы они не были голодные и всегда были для ее тела наготове, то ли готовые, уж как она больше хотела.

И это была наша староста — ее назначили за возраст, солидность и примерно зрелое поведение. (Я не знаю, что тут учитывалось — зрелое половое поведение или зрелость, не показывающая этого поведения.)

На курс она всегда приходила скромно одетая, в какой-то деревенской кофточке и юбке домашнего кроя. И жутко ненавидела, когда с ней заводили разговор на темы — женщина, менструация, наружные половые органы и так далее, — она вечно себя девушкой выставляла. Но там сиська, вертикально торчащая, бедра, как у призового арабского скакуна, и оскал — выдавали такое, что многое для знающего глаза могли рассказать. Оскал, я вам скажу, был такой, что ни у каких блядей, никогда в жизни не видел я!

Итак, это называлось: Люба бомбила иностранцев. Мне было очень любопытно узнать, откуда Ирка все это вызнала и проведала. Такое не каждому рассказывается… И Ирка рассказала (она вообще первые годы ничего не скрывала, пока Юстинов не научил), что еще на первом курсе они поехали в Ленинград группой, на три дня на зимние каникулы. Ой, что было!

Люба вечно исчезала куда-то, а все девочки были вместе (Светка с Маринкой не ездили, у них в Москве работы хватало). И вот один раз, когда все спали, Ирка почему-то долго не спала. Ночью поздно вернулась Городуля откуда-то, вся в жопу пьяная, по свидетельству очевидца, и села к ней на кровать. Ее койка первая у двери стояла — а свет падал из коридора. И тут очевидица увидела и спрашивает:

— Люба, а что это у тебя вся юбка белыми пятнами заляпана?

— Да финн, дурак, не донес до рта. Всю юбку спермой своей закапал — избрызгался.

Ирка говорит:

— Я еще тогда маленькая была, ничего не пробовала — (она колоссально прикидывалась, когда хотела) — и не понимала, и говорю: как же это так, Любочка?

Она смеется.

— Ты чего, — говорит, — Ир, не понимаешь. Хотел в рот дать, да я его раньше вымучила, «красные дни» у меня, вот и не успел донести до рта. Юбку жалко — всю испачкал.

Я обалдела и не поверила, я думала, она девушка, ну, тут она мне всю свою историю по пьянке и рассказала. А я ей говорю:

— Люб, а почему ты только с иностранцами?

— А чего с нашего сапога возьмешь, его самого кормить надо.

Она это понимала, Люба Городуля, наша староста.

Ко мне она относилась поначалу неплохо. Я ей сначала вроде понравился, пока не трогал ее женские начала, она этого панически боялась, терпеть не могла и везде вставляла, что она — девушка, и не пробовала еще мальчика, и вообще не понимает, как этим можно заниматься. Она, наверно, не понимала, как этим можно заниматься бесплатно?! Потом мне пригрозила, что если я буду ее подкалывать «женщиной», то она будет отмечать мое «кобелиное» отсутствие на лекциях (так и сказала), а не было меня постоянно. И я оставил ее в покое и согласился, что она — девушка. И мы стали почти что друзья.

Боб же, когда меня встречал, спрашивал:

— Как ваша блядь?.. Я отвечал:

— Которая?

— Городуля.

Откуда он это узнал, было непонятно, но можно было догадаться. Хотя почему я должен был отвечать за всех блядей нашего курса (как она, что они и чем занимаются) — это мне все равно было непонятно.

Пронаблюдав за ней два месяца, я пришел к выводу, что она, кстати, одна из немногих (если не единственная) ходила на все занятия, чтобы о ней никто плохого не подумал. (И уж если она не приходила и говорили, что Люба Городуля больна, она была, правда, больна.) Люба хотела, чтобы все ее в стенах института считали хорошей, и очень для этого старалась. Всячески.

Например, она никогда не приводила к себе мужика в комнату общежития (хотя по немыслимым законам природы — жила одна), а хотелось, потому что иногда в номер к нему идти тоже не могла. Так как он «фирма» и черный (ну, хорошо, смуглый), а она белая — и могла попасться; в парке все делала, а в общежитие не приводила. Трудно ей деньги зарабатывались, бедная девочка, но она старалась.

Вот Люба была уже блядь (а не приближение к ним) законченная.

Со Светкой и Маринкой у нее были хорошие отношения, солидарные. Кстати, впоследствии Маринка оказалась тоже неплохая девочка, в результате:

«Все бляди будут в гости к нам!»

Вроде — с женской половиной в нашей группе я разобрался. Девичья была постна и неинтересна, как вяленый финик или арбуз.

Итак, вся наша группа была четко подразделена: на девушек и на блядей. И посредине был я. И рядом со мной была Ирка, юная женщина.

В общем, это был еще тот курсик. И моя группа на нем была особая. И она приобретала свою особенность еще потому, что в нее пришел я. Не блядь, но и не девушка.

Помимо такой большой группы, как студенты, в институте, как ни странно, существовала еще одна, такая группа, как преподаватели. Она была, жила и существовала, причем активно, среди нас и — над нами. Эта группа была меньше по количеству, но гораздо разнообразней по качественному составу. И каких там только маразматиков, придурков и отклоненных не было, и каждый со своими заходами, заездами, причудами, придурями, претензиями, вывихами и завихрениями.

Наверное, за всю учебу два-три нормальных встретились. И у всех была какая-то гадкая, гнусная, похабная, с мерзковатым запахом страстишка: учить нас. И откуда это, и зачем себе в привычку взяли? И не отучить было, вот в чем трагедия!

Но в процессе обучения эти две группы, представляющиеся мне двумя параллельными кривыми, не особо пересекались. «От сессии до сессии живут студенты весело» — есть такая поговорка. Хотя слово «студенты» звучало как-то… Зато ближе к сессии наши параллельные кривые, двигающиеся по непересекающимся кругам, не касающиеся друг друга (только разве посредством слова) — пересекались, вплетаясь и запутываясь, преимущественно наш круг в их круге. Опять я запутался, но неважно, вы — поймете. И тут они поджидали нас, показывая все свои маразмы, извращения, придури, и властвовали над нами, но уже не словом (кто бы, на хер, слушал их слова), а оценкой. О! эти оценки. Они, преподаватели, это семестрами ждали и терпели все наши прогулы, пропуски, невнимания, неизучения их пособий, часто ими же и написанных (о! тогда! святотатственный грех!) — только предупреждали, ничего, придет сессия — кровавыми слезами вам воздается. Так это и было, так это нам и давалось.

И вот она грянула. Стоял май. Приближалась летняя сессия второго курса, а я еще в лицо не знал преподавателей, они тем более не знали меня. А это хуже всего, когда преподаватель спрашивает: откуда ты взялся? я тебя не видел никогда. И иди ему докажи, что ты из того же женского места между ног взялся… Его это не волнует. (И не интересует: что вы родственники с ним через это место даже, в какой-то мере.) Его волнует совсем другое: свести с тобой счеты за то, что ты пропускал занятия! И не обращал внимания на его старания учить тебя.

А во всех учебных заведениях (плана нашего) существует такая система: без зачетов, даже без одного, тебя не допускают до экзаменов. Следовательно, если не сдается сессия — исключают из института. Но это было бы еще не так страшно, а дальше, как в песне мудрой и народной поется: «А для тебя, родная, есть почта полевая…», то есть армия, а кому ж это надо? когда все бежали от нее, как от ладана, даже — в педагогический институт. Как раз сюда, где я учусь сейчас.

Вот в таких условиях нам приходилось сдавать сессию, и они это знали. И они этим пользовались. Их сучья параллельная кривая — преподавательская.

Как мы сдавали зачеты, и что это такое было. Это был кошмар, и даже не такой, как сперма на юбке нашей Любы Городули, и вовсе не те неудобности (хотя, согласен, и они страшные), которые она испытывала в парке. Или парках, отдаваясь на лавках под деревьями черному контингенту, не обласканному нашей страной, в нашей стране (можно сказать: патриотический долг выполняла, за народ под ху… то есть под топор, черный, шла). Это был вовсе не тот кошмар. Это была апулеевская комедия! Я бы сказал гомерическая, только без осла и горшка, которая местами (довольно большими) — часто переходила в трагедии — Еврипида и Эсхила. Ужасая.