Я выхожу из Машкиного дома. Я не хочу это делать, но делаю и звоню.

— Яша?

— Да, Сашенька, рад слышать твой голос. Чем занимаешься?

— Как ты узнал меня?

— Потому что ты не звонишь никогда! Я слышал о твоей истории с Храпицкой, но ты все равно — молодец. Сдал и ладно.

— Да, спасибо. Не в этом дело. Яша, ты сказал, что… когда мне что-то нужно будет, мне очень неудобно…

— Что, Саша, скажи, что? Деньги?

— Да, — выдыхаю я, ненавижу просить.

— Пожалуйста, в любое время, скажи сколько.

— Полтысячи, — говорю я, мне почему-то неудобно было больше, и это, я думаю, ненормальная сумма.

— Конечно, хоть сейчас, куда привезти, — я подвезу.

— Ну, что ты, что ты, — я не знал, что он такой, — я сам подъеду.

— О чем ты говоришь, Саш, я все равно в центр еду, говори, где тебе удобно. — Он даже не спрашивает меня, на сколько.

— Мне всего на два месяца, я отдам в сентябре.

— Хоть на два года, до конца института, хоть вообще не отдавай, какая разница, это ж пустяки. Где тебе удобно?

Мы встречаемся у телеграфа, он отдает мне набитый конверт. Я благодарю его, чуть ли не кланяясь…

В последний вечер этот, я сплю дома, папа дает мне какие-то бумажки плюс летняя стипендия, опять стипендия…

Я еду за ней на такси, она уже собрана и ждет меня. До того я пересчитываю деньги: у меня набирается тысяча, я хочу, чтобы это ей запомнилось и осталось навсегда.

Мы летим в самолете, и я боюсь. Я всегда боялся самолетов, единственных, они так часто бьются. А это глупо, думаю я, дожить до двадцати одного года, сдать сессию и разбиться. Она успокаивает меня, целуя, а я делаю вид, что мне не страшно, совсем. И молю проклятого бога, чтобы он не трогал нашего самолета, а если и трогал, то чтобы быстро. Надо срочно отвлечься.

— Наташ, — говорю я, — зачем тебе нужно было на пятерки все сдавать и так стараться?

— Для родителей. Показать, что не зря училась и не самое худшее они вырастили из меня, что не зря воспитывали. Ну, совсем как твой папа!

— Ты поэтому поцеловала его чуть дольше обычного?

Она вскидывает удивленно глаза:

— Я всегда поражалась твоей наблюдательности. Но сейчас она изумляет меня.

Я доволен и на минуты забываю о разбивающемся самолете. Не думая. — А как они узнают?

— Через тетю. Я уже передала, сделала копию, копии. Мы, может, увидим ее и встретимся.

— Ты волнуешься, что летишь на море? В свои края, где родилась, выросла, — все родное.

— Не совсем, Сашенька. Если б летела в свой дом, который и был всем — и родиной, и морем, и краем, то — да. А так…

Я смотрю на нее и не знаю, чего больше в моих чувствах. Но я не люблю в них разбираться. (Или ковыряться; возможно, после того — да, но не во время.)

Мы прилетаем и не разбиваемся.

А то было бы обидно… По многим причинам, сессия сдана…

Нам сразу предлагают снять много мест, но одна старуха умнее всех и говорит, что ей будет достаточно одного моего паспорта, даже если моя девушка забыла свой. И кто-то еще забыл поставить в этот паспорт печать, что эта девушка моя.

И едем на море. Мы селимся под Гантиади у какой-то старухи. (В маленьком домике, белом, отдельно.)

Все то, что было там, было прекрасно, и останется в памяти моей навсегда, даже когда памяти не будет. Даже когда два раза она не давала мне драться — к ней кто-то приставал, цеплялся — и объясняла с улыбкой, что у меня был перелом носа и мне еще два года этим нельзя заниматься. Даже это мне в ней нравилось, хотя я ненавидел, когда женщины вмешивались в эти дела или, еще хуже, висли на шее. Сковывая действия. Или когда она ездила специально в Адлер, чтобы купить мне пляжные тапочки, которые я обожал, даже не разбудив меня. Узнав, что они там продаются. Их нигде невозможно было купить. Или поздним вечером в летнем кино согревала меня телом, прижимаясь. Не думая совсем о себе. Все это, — и тысячи другого.

Я любил наблюдать, глядя вниз — дом был на горе, — как она спешила с мелкими покупками, типа лимонада, чая, конфет к нему (ее всегда надуривали торговцы), взбегая вся в белом — брюках джинсового типа и белой маечке, с эмблемой какого-то темно-синего клуба — и сразу целовала меня. (Ты для этого и бежала?)

Днем мы ели, она чудесно готовила, купались на море, одни загорая, прекрасно — ее тело, другие сгорая, в лице моего тела, а вечерами ездили в Гагру или Сочи (ее город), на такси развлекаться.

Ночью мы отдавались друг другу страстно и душно в раскаленном воздухе белых стен, который не спасал морской воздух, — каля его своей влагой, — и была в этом какая-то исступленность, истома и утомленное прощание.

Будто тела наши силились, бились и мучались вырвать что-то друг из друга невозможное, небывалое, — в крике, боли, стонах радости и редкого опустошения. Она была необыкновенная…

Вместо недели мы пробыли две. И она уже смотрела на меня, как будто ей пора. Я знал это и не хотел подавать вида. А потом сказал:

— Даже лишних несколько дней тебе жалко подарить для меня.

На что она ответила:

— Милый мой, я уже полмесяца, как должна была быть там… и у меня нет оправдания.

— Разве оно нужно? — удивился я.

Мы прилетали назад в макушку лета — середину июля, и мне оставалось, и нам оставалось два дня.

Она попросила, чтобы я сразу отвез ее на ул. Димитрова и не ждал: она приедет вечером сама.

— Какое место там? — спросил таксист.

— Французское посольство, — промолвила она.

Отчего мне так неприятен тон, которым таксисты задают вопросы, а? И эта манера — задавать их? Скверная привычка. Почему нужно все время задавать вопросы, постоянно?!

Я высаживаю ее, подавая большую голубую сумку, с картинкой мальчика на ней, в двух черных полосах, и еду домой, чтобы заснуть. Заснуть и провалиться, навсегда. И не просыпаться никогда. Сон — это спасение, мое. Я сплю до вечера, даже не позвонив родителям, что я приехал.

Я неплохо держусь, кажется, — мне кажется, что крепко…

Вечером она появляется, тихая, чистая, переодетая. Загорелая. Я стараюсь держаться. Она уезжает послезавтра, с Киевского вокзала, говорит она. Я держусь еще крепче. Вот-вот не упаду. Мы сидим и глядим друг на друга, глаза в те самые глаза.

— Что ты хочешь на прощанье?..

— Пойти с тобой в ресторан и чтобы не было людей.

— В какой?

— Мне безразлично, только ты и я. (Я договариваюсь с Торнике…

— Конечно, дарагой, даже не начинай так, — перебивает он меня, — после жены и детей ты самый… Что тебе нужно, назови, пожалуйста!

— Я хочу… чтобы мы были вдвоем там, только вдвоем, если это возможно, и больше никого…

Он молчит, сопя и слушая.

— Хотя бы час или два?..

— Музыка?

Ох, уж эти мне грузины. — Я вздыхаю облегченно.

— Единственная музыка — тишина.

— Такого никогда не было. Но для тебя, конечно, пожалуйста… С пяти до десяти вечера тебя устроит? Всё и все будут служить для вас. Или я не хозяин этого непослушного ресторана!

— Никого не надо…

— Невозможно, хотя бы Зураба разреши: ты же сам не будешь ходить себя обслуживать.

Грузины на редкость умные люди.

— Хорошо, — соглашаюсь я.

— И когда скажи, завтра?

Я говорю и прощаюсь с ним.

Я возвращаюсь в комнату, она раздета, на ней совсем ничего нет, и, закрыв глаза, ждет. Мне кажется, ее веки горят. Я раздеваюсь, и горящие веки испепеляют меня. Выпивая до дна дна.

Мы приезжаем в ресторан к пяти часам. Зураб сразу открывает нам и задергивает гардины снова. Проводит и сажает за стол, ресторан пустой, кругом сумрак и тишина.

Она озирается:

— Ты второй раз удивил меня.

— Ты так хотела.

— Я не знала, что мои слова так важны для тебя…

— Ты очень многого не знаешь, но ты очень много значишь для меня… и каждое твое слово.

— Спасибо… — обрывается ее дыхание.

— Я не показывал это никогда, старался, но думаю, что ты все понимала: как ты меня назвала?..

— Взрослеющий мальчик. — Мягкая улыбка окрашивает ее глаза.