Изменить стиль страницы

— Ну, утекаем теперь, тетка!

Она прогоняла меня, а это видит, что делается, дак и они: „Бежим!“ Собрались, вышли. Дак и та женщина, что за сыновьями забегала, идет. И дочка моя старшая бежит. А там вода была такая, яма большая, дак она, моя дочка, с ее сыном упали в эту яму да давай топиться, а она стоит да говорит:

— Не топитесь, детки мои, не топитесь!

А немец, как пострелял ту семью, давай по ним бить. Они тогда из воды той да к нам, где я. И мы все — утекать.

Вопрос: — Они сами топились, хотели утопиться?

— Сами уже утопиться, со страху, дети эти наши, мать: „Не топитесь, деточки мои, — говорит, — вылезайте“. Дак немцы стали эти строчить оттуда… Ну, мы попрощались уже тут на дворе, они со своими и я со своими, мы прощались, ведь нас уже убьют. Уже с естой стороны машина, и впереди часовые стоят по опушке леса.

Вопрос: — А слышно, что всюду стреляют?

— Стреля-яют! По всем поселкам стрельба идет…»

Убивают. Семью за семьей. Хату за хатой. Машина работает, машина, каждый винтик которой — тоже вроде бы люди. Идут по улице двуногие, присматриваются, чтобы не пропустить хату, «душу» — старательно работают. О чем-то же между собой рассуждают на человеческом языке, и у каждого в черепной коробке 10 миллиардов клеток мозгового вещества. Все «законные» 10 миллиардов.

«…Приходят в хату, — свидетельствует, вспоминает Ганна Микитовна Синица, — а у нас так были две хаты и одни двери во так сюда выходят, а тут печка. Дак как мама у печки собиралась уже нам завтракать подавать, стояла, и они вошли только, — их трое шло к нам, — и так один из винтовки выстрелил. Выстрелил в нее. А я стояла вот так, за дверями в другую половину, и невозможно было им меня убить, дак они, как в нее выстрелили, а она перешла еще в ту хату и через порог упала. Только: „Детки!“ Как она уже упала, я тогда закричала и взлетела на печь. Уже ж деваться некуда. Я на печь, и эти за мной: братиха с девочкой, и соседняя девка, и сестра моя. И я повалилась вдоль стены, так вот, а потом рядом со мной сестра, а эти уже так — на нас полетели. Пули разрывные были — стали у печки вот так, стали и стреляли. Прямо на печь стреляли. Один — с кровати. Ну что, постреляли, постреляли, тогда буфет у нас этот был. Они все по столикам лазили. Что уже они искали, я не знаю.

Когда они вышли из хаты, так я тогда: что мне, думаю, сделать? А у нас вокруг печи был ход — отец у нас столяр был, дак он там доски клал и все окна делал. Я еще не думала, что они будут жечь, даже и не думала. А боялась, что с печи будут сбрасывать этих убитых. Так давай я залезу за печку. Легла в эту запечь. Потом Думаю: не, не буду я тут, а то меня тут убьют. Я думала, Что это наш один поселок жгут, а дед же тут жил, на Хватовке… Дак я думаю: дед придет, и он тогда меня, убитую, не найдет тут. Тех найдет, а меня — не. Вылезу я назад. Правда, я снова вылезла, на свое место легла. Ну лежу.

Приходят снова эти немцы. Снова по хате этими своими подковами — ходят все, ходят. Что они искали? Прав, да, одеяло у нас было пуховое. Забрали его сразу. А так еще ничего тогда не брали. Патефон стоял. Поиграли нашу пластинку послушали: „Полюшко-поле“ была пластинка. Посвистели и ушли.

Полежала, полежала. Думаю: не, буду как-то выбираться. Они уже хату открыли, хлев открыли, корову вы, гнали. Поглядела я в одно окно, в другое…»

Яков Сергеевич Стринатка — помнит, свидетельствует:

«…А стрельба: та-та-та! Потом гляжу: идут двое в соседний двор. Не — три немца. Они Владимира этого, Добровольского, за воротник — и в хату. Я говорю:

— Что такое?

Ну, они там уже стреляют очередью.

Постреляли, потом — другая хата была, новая. Видим — пошли в ту хату. Там постреляли. Ну, и видим — сюда идут.

Вот они приходят сюда. А мы как сидели: хозяин за столом, я — р-раз отскочил от него, чтоб отстраниться. Сел на постель. Слышим, они все: га-га, га-га. А в хате филенчатые двери. Открываются. Он старуху — сюда, потом как пихнул — она бежала, бежала, чуть не повалилась. Только что-то стала говорить, а он из автомата: тр-р-тр-р! А я уже… А у меня темно, темно в глазах, я уже не знаю. Сижу на постели. А тот сын хозяина — раз, встал над столом, дак они: тр-р-тр-р! Тот туда съехал. А потом они — на меня, я валюсь… Когда я валился, дак пуля — вот сюда, в плечо, сюда и сюда — четыре пули во мне. Я так и мертвый был.

Сколько я там лежал — не знаю. Потом подхватился. А у меня голосовые связки повредило, дак я хочу: „Я живой!“ А оно не говорится, ничего не говорится. Думаю, надо прятаться. И не знаю, что у меня еще и рука перебита. Чтоб не увидели через окно, я — раз на колени, тогда слышу — у-ух, у меня рука! Я руку так сюда и пополз под печь. А подпечье это как раз напротив окна. Думаю, ноги видны. А там пол старый, хата старая была, я половицу подымаю…

А, правда, вот еще что: после меня убили старика, я видел еще, как его пихали, а он в двери упирался. Дак когда я уже очнулся, дак этот старик лежал как раз около меня, ноги поперек этой половицы. Когда я вылазил назад из подпечья, он уже задубел, ноги эти… Дак я его отодвинул и половицу поднял и, руку придерживая, — туда, головой прямо. Как боднул туда, в песок, вот до сих пор влезла в песок. Давай это левой рукой песок из \-шей, из зубов… Потом знаю: надо мне закрыть половицу. Я давай левой рукой, давай — хлоп на место. Там какая-то была корзина плетеная, полная яиц, и накрыта сверху паклей такой. А меня — то в дрожь, то в холод, то в дрожь, то в холод! Потом слышу: обратно идут.

— Ох, как мне это, говорит, на ботинки аппетиты хорошие!

Это он о ботинках, что у молодого на ногах — он в Финляндии был, когда война была, и принес свои из армии. Так это поговорили и потом, слышу, угомонились, ушли отсюда.

Через некоторое время идут еще. И глядят: когда я под печь эту полз, моя кровь стежку сделала, да они думали, что я там, и гранату — туда. Кинули гранату. Дак она как жахнула, дак аж куры закудахтали. А дым — ко мне из этой самой, из гранаты. Дак мне уже в яме аж некуда деваться…»

Это — в хатах. А те, что вырвались — бегут по полю, — тех догоняют пулеметные очереди.

«…Ну, дак мы ушли, — продолжает громко, все громче Анастасья Касперова, — а они как начали по нас стрелять вслед, дак вы поверите, под пар было вспахано, по этой пахоте бежали — так били, сколько нас уже там семей вышло, може, три или четыре — и так бьют, что даже бежала с нами собака одного хозяина, дак так, бедная: где пуля вроется, она — туда… Вот они били, били так со Всех сторон — и с той стороны бежать стали, и с этой, н спереди. А впереди бежал у нас сын той женщины, он службу уже отслужил, дак он махнул, что — „ложитесь!“ И слышу, как сзади у меня упали. Одна женщина говорит, прощается:

— Сынок мой, прощай!

Дак я вот так поднялась, глянула — правда, он лежит, она на коленях над ним. Потом вижу — впереди тот снова поднялся и скомандовал, махнул нам и сам поднялся, потому что он уже видит, что они нас живых возьмут. Ну, мы опять побежали. Так я бегу, так я и веду уже этих двоих детей — мальчика и девочку. Младших. А они так сыплют, так сыплют! Эта девочка вырвала ручку из моей руки и побежала вперед, в лес. Побежала. А мы уже с этим хлопцем моим. Как добежали — я уже ранена, но я не знаю, что я ранена — бежит девочка из лесу назад ко мне и говорит:

— Мамка моя! Я думала, тебя уже убили, дак я назад иду, чтоб и меня убили. — И говорит: — А что у тебя?

А-а-а, гляжу, что уже… И шагом пошла в лес. Уже не стала бежать, так уже сердце мое… Я и пошла. Вот и ушла, и семья эта ушла, и девка моя старшая…

Вопрос: — А тот, что командовал вами?

— И тот вошел в лес. Жданович Миша. Потом он был в партизанах. Бежало нас двенадцать человек, а четверых на ходу убило. Как вскочили в лес, Миша стал нам перевязки делать. Мне сделал перевязку, потом сестре своей. Стоим. Такая стрельбища идет — невозможно терпеть. Откуда ни возьмись хозяин мой — скок ко мне.