Изменить стиль страницы

Пригласила она к себе, торфозавод еще целый был, дали они мне угол, принесли поесть.

А в голове, в ушах треск, невыносимый, невыносимый… Ну, а живой же человек… все живет, есть же хочется. Ну, и я — скажу вам правду — по селам ходила. Куда ни приду — знают меня… (Плачет.) Люди жалели…»

Мария Трофимовна Ананич.

«…Хлопчик был у меня, десять годов. Я говорю: — Мой хлопчик, будут сгонять, будут нас бить.

Ну и стали нас сгонять. Пришел немец, я стала кроены в хату вносить, жалко ж кросен, дак я за них. А он мне револьвер в грудь и говорит:

— Брось!

Я бросила. Он меня за шею — на выгон. Гонит и за шею вот так, показывает, куда идти. А дитя мое за меня взялось. Приходят на выгон и отец мой и мать, и стали мы вместе. А тут уже вот этот поселочек горит.

Ну что, стоим мы на выгоне. Подошла… Тут молодица одна была, подошла она к полицейскому или к немцу, дак он ее палкой по голове.

Стоял тут Данила такой, на поселке жил, дак говорит:

— Женщины, мужчины, поубивают нас, потому что они уже поразъедались, и поубивают нас тут, на выгоне.

Все в плач, в плач — и бабы, и дети… Мы стоим уже своей семейкой: тата с мамой, я — с хлопчиком. А полицейские показывают:

— В школу, в школу! А женщины домой! — говорят. — Идите, гоните теперь своих коров и что у вас есть, а мы мужчин погоняем и попущаем их домой.

Я говорю:

— Мамочка, гони ты свою корову, а я — свою, може, тэту пустят.

Я пошла себе домой, а она — себе. Ну, и потом тут началась стрельба. Все говорят: „Поубивают мужчин“. Мама прибежала, наделала крику:

— Спалили батьку!..»

Вольга Степановна Максимчик.

«…Мороз, мороз был большой. А нас погнали на выгон. Мужчин — вправо, женщин — влево. Тут были мужчины наши, которые были еще на той войне — понимали по-немецки. Переводчик сказал, что мужчин пожжем, если всех не сгонят.

Ну, что мы? Где гусь какой был, где кура — все половили. У нас, хотя отца и не было, дак хотя б самим живыми быть. Загнали мы и свое. Свинью только, супоросную свинью не загнали. Пришел немец, наставил пистолет:

— Гони!..

Мужчина один говорит:

— Дайте мне этих коров, я погоню.

А мы не отдаем: нас самих расстреляют. Думаем: „Это на кладбище будут нас стрелять“. Собрали этих коров и гоним туда. Курей поприносили… Полицейские отсекают головы курам, и это все — на воз, на воз…

Была тут одна красивая девушка, дак немец схватил — вести ее туда, в школу, где мужчины, где жгли. А другой немец не дал.

А потом запалили и школу…

А хаты сгорели Остались только заборы…

Пошли мы туда — только кости. Чья нога — угадывали, узнавали. Через неделю откапывали, находили: кто — кто…

Вот так мы и остались…»

Александра Антоновна Тарелка.

«…Пятого, это была пасха Нам партизаны передали, что горят соседние Столяры. Ночью прибежали:

— Утекайте, будут жечь Лютин!..

Все всё повыносили и поприходили к кладбищу, говорят:

— Никого нема, будем гулять тут — пасха…

А тут едет из Столяров партизан, Богданович Яков был:

— Утекайте, говорит, уже едут, через речку переправляются, эти немцы и эта полиция.

Мы прибежали, уже слышим, уже, как палки ломают — стреляют! И мы побежали. Видим издалека: горит Лютин.

Прибежали бабы потом, говорят:

— Попалили!..

Мы все порастерянные, плачем: „Что делать?“ Потом ходили, все раскапывали. Нашли: до колена так ножка беленькая, хорошенькая лежала — все глядели мы. Женщина узнала по кальсонам:

— Это, говорит, моя работа самотканая… Это моего, говорит, нога.

Он был бригадиром в колхозе, Ананич Прокоп.

— Это, говорит, моего хозяина нога…»

Вольта Евменовна Голоцевич.

«И сказали:

— Забирайте свое хозяйство и ведите в школу!.

А хозяина в колонну — и на выгон. Он и пошел. Пошел без шапки, без ничего, тогда ж холодно было. За ним немец пошел.

И невестка была с малым ребеночком, дак и колыбельку на выгон взяли…

Поставили мужчин в школу, а мне дали подводу держать. Вот я и держу. Поставили пулемет около меня. Я и держу коня. Потом, как только кто из окна прыгнет — пулемет туда выстрелит. Человек и ляжет. Человек несколько так…

А я держу коня. Потом он повернул пулемет сюда, дак я и отпустила, не помню уже ничего…

Ну, а потом, когда уже всех спалили, деревня сгорела, все дотла сгорело — ничего не осталось. Ну что, дали мне подводу ту самую.

— Езжай на завод!

И сел со мной пулемет и немец.

И едем.

Дак на мне ничего живого не было. Только так зубами лязгала. Думаю: „Все уже мне будет…“

Приехали к мосту, он забрал коня и как стал стрелять надо мной, дак я не помнила, в какую сторону мне идти. Ну, я все-таки шла, шла и пошла сюда на кладбище.

Пришла. Ну, что ж я тут? Заночевала. Я и не боялась. Я уже и не помню ничего: и холодно, и голодно… И я уже тут и была.

Назавтра встали: нема нигде никого и ничего, все уже.

И так уже и остались горевать: и мучились — и по лесам, и по полям, и всюду. И голые, и голодные, и босые, и всякие…»

Бабуся с травами в руках, что лежат на коленях, смолкла. А младшие только разговорились.

Не успевали мы разобраться, уловить, записать, кто говорит. Так и даем, вперемешку, как они говорили, одна за другой, одна другую перебивая:

«— …Очень много раз нападение было, очень!

Еще пришли, обняли всю деревню, какие мужчины были, кто в землянке, всех до одного забрали и снова на завод погнали. Такое уже было горе, что никому такого горя не было…

— Снова хлопца тут убили, трех мужчин убили — это все после того, когда в школе пожгли…

— Сильно нападение было большое на Лютин. Знаете: завод и лес. Нигде ничего не видим. С Биркова, с завода, отовсюду да — на Лютин!.. Деваться некуда было Что припас в хате, какой корж, драник какой отыщешь, да если приготовишь — и то схватят…

— Где ж мы готовили: на огне, на дворе. Не было где ни лечь, ни стать — очень, очень безысходное горе было…

— Отовсюду нападение! Отовсюду — и с завода, и из Заполья, из Биркова — отовсюду. Да все в Лютин, все в Лютин. Очень большое было горе…

— Первые дни, пока поделали эти землянки, — зажгут костры, Степан этот выйдет: „Вставайте, фабрика уже работает“.

Ну, шутят уже, ну, что ж делать? Есть нечего. Кто где какие стрелки щавеля, желуди — все собираем, едим. Босые, ой!..»

В хату старой учительницы пришли дети с букетами цветов. Вместе с женщинами и детьми идем к братской могиле, на бывшее пожарище школы, в которой до войны учились лютинские дети, которая стала потом огнищем жуткой смерти их отцов…

Тихо стоят над могилой березы. Замолкли и дети.

Где-то здесь сидела тогда со своими детьми учительница, почти невменяемая от ужаса, смотрела на страшный огонь, слышала предсмертные крики людей…

Где-то здесь прохаживался с автоматом, грелся у огня тот убийца-фашист, деловито повторяя:

— Гут, гут!..

НОВЫЕ ДЕТИ

1

«…Я в другой группе шла… Те люди — как заплакали! Всякими голосками, как пчелы. Они — как косанули! Все!.. Как косанули по нам, я успела наклониться, и она скользанула… Волосы у меня понесло и платок, и тут кровь… Я лежу живая, и дитя живое. А я так зажимаю его лицом, а оно кричит. Чувствую, что удушаю, сердце болит. И я живая, и дитя живое. Пущу вольнее, оно закричит… А они ходят с пистолетами и добивают. Дошел до меня, слышит, что дитя кричит… В дитя это бахнул и мне пальцы прострелил. И дитя стихло, кровь на меня, чувствую, свищет на лицо…»