Изменить стиль страницы

За Маркушей на трибуну вышло еще несколько студентов. Аплодисменты гремели непрестанно. Тамара взошла на трибуну последней. Она так испугалась, что не могла связать и трех слов. Но ее поняли, и опять аплодисменты вспыхнули под потолком аудитории.

По-новому взволнованная и гордая своим решением, Таня вышла в вестибюль. К ней подошли Тамара и Маркуша.

— Ну вот, товарищи, пришло время исполнить наши обещания, — сказала Таня и, обняв Тамару, крепко поцеловала.

В ее потемневших глазах блестели слезы.

— Милый Маркуша, — сказала она, тут же в вестибюле института целуя и его. — Вот мы и другие… Совсем другие… И как это быстро все произошло… Ты не жалеешь? Не раскаиваешься?

— Не оскорбляй меня, Татьяна, — обиженно и, как всегда немного напыщенно, ответил Маркуша.

4

Как только Таня переступила домашний порог и увидела заботливое и ласковое лицо матери, все ее возвышенные мысли и самоуверенность поколебались. Она ужаснулась тому, что, может быть, скоро уедет из родного города, и уже не будет окружена ни любовью, ни неустанными заботами родителей. Жалость к отцу, матери, страх за то впечатление, какое произведет на них известие о вступлении ее в медико-санитарный отряд, охватили ее.

Избегая глядеть в лицо матери, Таня быстро прошла в свою комнату, села за письменный стол и, сжав ладонями виски, долго сидела, раздумывая, как поосторожнее сообщить родителям о своем решении.

«Сейчас сказать или вечером? А может быть, завтра?» — спрашивала она себя.

Таня достала дневник и быстро записала:

«Все, что было до нынешнего дня, — ерунда и должно быть выброшено за борт. Конец, конец… Я теперь другая… Я должна быть с теми, кто… (Она зачеркнула несколько слов.) Я не мог, у не видеть, не пережить всего этого. Моя Родина… (Она снова зачеркнула.) Дорогая мамочка, если что случится со мной, не горюй. Прости меня и знай: так было нужно. А в Юрии я, кажется, ошиблась…»

Она закрыла дневник, склонила на стол голову.

За обедом говорила мало. Беспокойный блеск ее глаз, красные пятна на лице не ускользнули от внимания Александры Михайловны.

— Народ жужжит по городу, как пчелиный рой, — сказала Александра Михайловна. — Все только и говорят о выступлении Сталина. А от Вити, Алеши все нет и нет весточек… Болит мое сердце — чует беду.

— Мама, ведь теперь почта плохо ходит, — стараясь не глядеть на мать, сказала Таня и подумала: «Сейчас нельзя говорить, скажу вечером».

Обед подходил к концу.

«Но почему я должна скрывать? Как будто это преступление или несчастье какое-нибудь?» — возмущенно подумала о себе Таня.

— Мама, мне надо поговорить с тобой, только с тобой, — заметно побледнев, проговорила она.

— О чем? Разве у тебя есть секреты от отца?

— Мне надо сначала тебе сказать: папе пока нельзя говорить.

Александра Михайловна испуганно посмотрела на дочь.

— Плохое что-нибудь? От Вити письмо? От Леши?

— Мама, ты не думай, пожалуйста, ничего плохого. — Таня подбежала к матери, обняла ее за шею. — Не ругай меня, мама. Не будешь?

— Да за что же? Не понимаю…

— Не ругай и не плачь, родная моя, — стала упрашивать Таня и вдруг подчеркнуто ледяным голосом (после ее мучило раскаяние именно за этот чрезмерно холодный тон) сказала: — Мама, я вступила добровольцем в медико-санитарный отряд… Буду медицинской сестрой. Нас — целая группа студентов…

— Таня… Так это что же? — спросила Александра Михайловна. — Значит, и ты тоже уедешь?

— Видишь ли, может быть, придется уехать… Но ты не волнуйся. Мы еще будем проходить подготовку в Ростове…

Александра Михайловна всхлипнула, притянула к себе дочь.

— Доченька, милая, да как же ты и не посоветовалась с нами? Как же ты так сразу?

— А чего советоваться? — упрямо ответила Таня. — Разве не ясно, почему добровольно вызвались наши ребята и девушки? Ты скажи, что важнее сейчас: сидеть дома и слушать лекции или помогать фронту?

Александра Михайловна перестала плакать, вытерла платком глаза.

— А как же с Юрием? — спросила она слабым голосом.

— С Юрием, кажется, ничего, — ответила Таня. — Юрий подождет…

Александра Михайловна сидела несколько минут молча. Лицо ее было бледно, губы плотно сжаты.

— Ну, что же, Таня… Если так нужно… — Она не окончила, склонив голову на плечо дочери, глухо зарыдала…

— Мама, так нужно, — тихо и твердо сказала Таня, целуя мать и с трудом сдерживая слезы…

Душные, насыщенные пылью сумерки обнимали город. По улицам ползли темные, с мерклым синим светом внутри вагоны трамвая, осторожно, ощупью двигались с погашенными фарами автомобили.

В небе шарили белые лучи прожекторов, ловя маленький дежурный самолет с зелеными огоньками на крыльях. Низко проносясь над крышами домов, самолет стрекотал, как швейная машина.

Таня в новенькой гимнастерке, пахнущей свежей тканью, туго стянутая кожаным хрустящим ремнем, в суконной грубой юбке и босоножках шла по темной, переполненной сталкивающимися людьми улице под руку с Юрием.

Они пришли ил бульвар, тянувшийся у самого края высокого обрыва. Еще три недели назад здесь было много света, слышались песни, смех, бренчанье гитары. Сюда по вечерам часто приходили Таня и Юрий и подолгу сидели на скамейке, вдыхая свежий, веющий из-за Дона ветерок, любуясь вытянутыми в ожерельную нитку золотыми огнями Батайска. Отсюда открывался широкий вид на реку, на задонские займища и степи, на железную дорогу, уходившую на Кавказ. Это было любимое место Тани.

Теперь здесь было темно и тихо. Только на двух скамейках виднелись одинокие неподвижные пары. За Доном стояла густая тьма; оттуда веяло безмолвием и печалью.

Юрий и Таня сели на скамейку у самого обрыва. Из-за реки тянул прохладный, освежающий после дневного зноя луговой ветерок. Горьковатый запах сена притекал вместе с ветром; к нему примешивался тонкий, еле ощутимый аромат петуний и настурций, цветущих по обочинам бульвара.

Охваченные настораживающей тишиной, Юрий и Таня сидели несколько минут молча. Лучи двух прожекторов выхватили из тьмы ряды копен, железнодорожную насыпь, потом в одну секунду взметнулись вверх и скрестились над Доном, поймав маленький неуклюжий самолет, мирно тарахтевший в нахмуренном небе.

— Учатся ловить своего, — мрачно заметил Юрий и вздохнул. — Пока своих ловим, но скоро придется и чужих.

Таня напряженно всматривалась во что-то темное, похожее на покосившиеся столбы, смутно маячившее внизу, под обрывом.

— Юра, а ведь это, кажется, зенитки. Вчера их не было, — сказала она.

— Да, вот и зенитки поставили, — продолжал Юрий. — Война подбирается к нам все ближе. Прошло три недели, а я уже могу сказать: война разбила мое счастье. Хотя для тебя война — только повод к разрыву…

— Ты опять, Юра, о своем, — с досадой сказала Таня. — Как плохо, что война для тебя — бедствие только потому, что она помешала твоему личному счастью. Но я не могу сейчас слышать о том, чтобы забраться обоим в тепленькую норку и наблюдать оттуда, что делается, да любоваться друг другом. Я такого счастья не хочу.

— А чего же ты хочешь? Чтобы я поехал за тобой на фронт? — насмешливо спросил Юрий. — Так это невозможно. Да я и без этого почти на военной службе… Ты поступила неумно. Кто тебя просил выступать на митинге? Кто звал в военкомат? Тебе надо учиться, закончить институт… А ты сыграла в героизм… Сделала этакий жест…

— Это не жест… — сказала Таня и отвернулась. Ей хотелось плакать. Каким маленьким казался ей теперь Юрий! А ей-то думалось недавно, что он и есть тот самый друг, с кем пойдет она рука об руку по большой и трудной дороге.

Лучи прожекторов вновь вспыхнули в небе. Стрекотанье самолета послышалось над головой. Тане вспомнились заплаканное лицо матери, насупленный взгляд отца, долго ворчавшего на дочь за ее самовольный поступок. Два чувства боролись в ней: чувство долга и жалость ко всему, от чего она так быстро и, может быть, необдуманно отреклась.

— Слушай, Таня! — снова упрямо заговорил Юрий. — Это можно поправить. Я пойду в военкомат… в комсомольскую организацию института… И тебя не пошлют на фронт. Ты останешься в Ростове и будешь работать в госпитале…