Изменить стиль страницы

— Правда, Парася, жалко дытыну. Ну, неси, може, наша будэ. Нехай растет на счастье…

Ребенок слабо пискнул.

— Ой, тетка, вин плаче. Кажу — исты хоче, — остановилась Парася.

Марина порылась в котомке, отщипнула от житного хлеба кусок мякиша, пожевала, оторвала от серой тряпицы лоскут, завернула в него тщательно разжеванную темную кашицу и, ловко обвязав маленький узелок, подала Парасе.

— Дай ему.

Парася отсосала узелочек, сунула в разинутый, как у голодного птенца, ротик. Ребенок замолчал, зачмокал губами. Парася осторожно дохнула ему в лицо, точно хотела согреть его своим дыханием, светло улыбнулась.

— Ах ты, голопузик чернобровый! Як тебя зовут, а? Кто твоя маты? Ну-ка, скажи, где твоя маты? — спрашивала она. — Тетка Марина, а правда, як его зовут? Мы и не знаем.

— Як зовут, скажет только ридна маты… А не буде ридной, найдем свою. Жинок на сели у нас богато.

Парася пристально взглянула на свою суровую тетку, хотела что-то сказать, но только улыбнулась…

Иван Егорович Самсонов потерял в тот вечер свою палку и фуражку. Случайно он оказался в глубокой канаве и там, стиснутый со всех сторон дрожащими телами, пролежал до конца бомбежки. Выйдя из этого убежища, он стал разыскивать свою команду и спутниц. Упрямо и неторопливо бродил он по платформе между пылающими вагонами и окликал мостостроителей по именам и фамилиям.

На станции он нашел только троих, остальные разбежались или погибли… Утром он встретил еще двух людей из бригады Шматкова, а двое так и пропали без вести.

В бомбоубежище, куда сносили раненых, он зашел утром и узнал, что Кето и Стасю (ему рассказали об их приметах) отвезли в городскую больницу. Но пришел он туда слишком поздно: раненых уже эвакуировали.

Только на следующий день Самсонов со своими пятью мостовиками смог выбраться из Барановичей и после десятидневных скитаний по железным дорогам приехал в Днепропетровск.

Волгины i_005.png

Часть третья

Волгины i_006.png
1

Знойные дни медленно гасли над Ростовом. Солнце светило щедро, но людям казалось — на всем лежит неуловимая печальная тень. И небо выглядело необычным, словно таило опасность. По ночам жители с беспокойством прислушивались к глухому рокоту дежурного самолета, доносившемуся из звездной глубины.

Но и на просторном тихом Дону, как и всюду в глубоком тылу, война все еще казалась далекой. Лето стояло влажное, урожайное. Проносились и таяли в задонских голубых просторах бурные ливни. Желтели поля, наливались и твердели тяжелые колосья. В колхозах начиналась косовица. Старики говорили, что давно не наливалась таким крупным и тяжелым зерном звенящая на ветру пшеница, давно не вызревали такие сочные румяные яблоки, груши, абрикосы и сливы… Да и бахчи ожидались хорошие, и виноград на придонских песчаных косогорах хотя и был еще зелен, но уже так тяжел, что приходилось подставлять добавочные подпорки.

— Вот привалило лето богатое, — говорили люди. — Только бы жить, а тут — война. Чтоб этому проклятому Гитлеру захлебнуться в собственной крови!

Со дня германо-фашистского вторжения прошла неделя, а в городе уже многое изменилось. Как будто и гудки на заводах так же гудели по утрам, и трамвай позванивал на улицах, и народ шел по своим делам, а оглянешься по сторонам, прислушаешься — не то. Словно поднялась в вечно живом организме города температура; дышит он часто и трудно, порывисты удары его напряженного пульса Все куда-то спешат, лица, у всех суровы и озабоченны, мало на улицах смеха и шуток.

Во многих семьях поселилась печальная тишина. Усядутся обедать, а стул, недавно занятый отцом или любимым сыном, оказывается пустым. Ушел близкий человек далеко, и когда вернется — неизвестно. К его отсутствию еще не привыкли, вот и проходит обед в сосредоточенном молчании.

Город на глазах менял свои пестрые живые краски. Штукатуры мазали стены грязновато-серой, смешанной с сажей известкой, закрашивали синькой окна, чтобы дома лучше сливались с ночной темнотой.

С вечера улицы погружались в густой мрак, одиноко мерцали только цветные огоньки светофоров. Жители постепенно отвыкали от яркого света, от нарядного сияния неоновых трубок, от скользящих над фасадами домов световых реклам.

В часы передач последних известий на улицах, на перекрестках у радиорупоров собирались толпы. Люди жадно ловили каждое слово диктора.

Прослушав сводку, все расходились с невеселыми, сосредоточенными лицами.

Первый день войны вторгся в семью Волгиных с такой же ошеломляющей неожиданностью, как и во многие семьи, что-то было сдвинуто с места, нарушено, перемещено. Грозные события непосредственно касались семьи Волгиных. Война бушевала там, где находились Алеша, Кето и Виктор. Это с первого же дня сильно беспокоило всех.

Наступила вторая неделя войны, но от Алексея, Виктора и Кето не было вестей. Красная Армия оставила Брест, Белосток и Гродно. Новость эта еще больше взволновала семью Волгиных.

Прохор Матвеевич попрежнему аккуратно уходил на работу. Его фабрика перешла на изготовление коек и столов для госпиталей. Он и уставал больше, и приходил домой позже, и одевался небрежнее, и лицо его заметно осунулось, похудело. Дряблые складки кожи серебрились жесткой, давно небритой порослью.

С Таней тоже происходило неладное. Занятая прежде только делами института, лекциями, экзаменами, встречами с друзьями и подругами, все время твердившая дома о Юрии, о том времени, когда они начнут совместную жизнь, она вдруг перестала говорить об этом.

Юрий попрежнему приходил в дом на правах жениха. Попрежнему они ходили гулять или в театр, Юрий уже смотрел на Таню, как человек, уверенный в том, что он любим и рано или поздно станет обладателем своего счастья.

И вдруг в отношениях Тани и Юрия появился холодок. На его настойчивые ухаживания она отвечала грустным молчанием, беспричинно, как казалось Юрию, капризничала, с явной неохотой слушала его напоминания о свадьбе. Иногда лицо ее темнело, она рассеянно смотрела мимо Юрия и вдруг, нервно передернув плечами, отвечала ему горьким, обидным смехом.

— Тебе, Юра, как будто и думать больше не о чем, только о свадьбе, — с досадой сказала однажды Таня. — Просто даже скучно становится…

Как-то Таня весь день бродила по городу. К вокзалу непрерывно шли колонны мобилизованных, а рядом медленно шагали их жены и родственники. Поровнявшись с колонной, Таня пошла вслед за ней, подхваченная пестрой бурливой толпой.

Небольшой духовой оркестр, идя во главе колонны, не совсем складно, но очень громко, с большим подъемом играл марш. Мобилизованные с сумками за плечами, каждый в своей домашней рабочей одежде, шли, ничуть не стараясь отбивать шаг под звуки оркестра. Лица их были строги, задумчивы, и на каждом из них было заметно обычное будничное, домашнее выражение, как будто каждый уносил с собой часть того мира, в котором жил до начала войны.

И вместе с тем в лицах их было что-то такое, что уже отрешало их от домашней жизни. Это сочетание будничности с суровой отрешенностью от обычного мира и готовностью принять какую-то небывало важную новую обязанность поразило Таню.

Звуки марша, приглушенные голоса в толпе, остановившиеся трамваи и троллейбусы, пропускавшие колонну, накаленное добела июльское небо, покорные и печальные лица женщин (у некоторых глаза были еще влажны) до того взволновали Таню, что в горле ее сладко защекотало. Чувство какой-то особенной мужественной гордости за людей, за почтительно расступившийся перед колонной город, за пыльное, жаркое родное небо, за все-все, чем жили в эти дни люди, охватывало Таню все сильнее.

Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна…
Идет война народная,
Священная война…