Изменить стиль страницы

Мы поднялись снова на гору, в кромешно-темный осенний хутор, брели, не разбирая дороги. По винцераде, как по железной крыше, стучал унылый осенний дождь. Прижавшись друг к другу, чувствуя бушующее под одеждой неистраченное пламя, мы подолгу простаивали под каждым деревом и в сотый раз давали клятву, что не разлучимся никогда и завтра же объявим об этом решении родителям.

Мы расстались только в третьем часу ночи. Я унес на губах сладкую горечь Сашиных поцелуев и тонкий степной запах ее кофточки — запах чабреца и любистика…

Утром я все-таки набрался храбрости и сказал матери о том, что я и Саша любим друг друга и хотим пожениться.

Мать побледнела, ее глаза сначала зажмурились, как от сильного света, но она тут же раскрыла их. В них я увидел и смех, и гнев, и горе.

Ни о чем не говоря, она схватила с веревки мокрое полотенце и совсем не больно, но очень обидно, унизительно, как маленького, стала хлестать меня по спине.

Потом вдруг отбросила полотенце и, прижав мою голову к груди, запричитала, как по покойнику…

В начале октября я уехал в управление дороги держать экзамен на звание телеграфиста и, когда вернулся домой, узнал: Семен Фащенко проявил необыкновенную торопливость.

Сашу выдали замуж за зажиточного, очень гуливого и неукротимого в пьяном буйстве рыбака с «русской» окраины хутора, сплошь заселенной иногородними. Свадьбу сыграли столь поспешно, что «богатую», невесту не успели обрядить как следует и даже снабдить соответствующим приданым. Дело ограничилось обещаниями, исполнение коих откладывалось хитрым и своенравным Фащенко на неопределенное время.

Может быть, поэтому молодой муж спустя неделю, вернувшись пьяным с рыбной ловли, избил Сашу, и она в слезах прибежала домой. Ее прогнали, даже не посочувствовав.

И началась у Саши обычная для многих несчастных женщин хутора супружеская жизнь. Побои нелюбимого мужа, очередное бегство под родительскую сень, новые попреки и побои отца, возвращение под крыло придирчивой свекрови и опять кулаки мужа… И так без конца — без радостей, без проблесков семейного счастья.

Родив девочку, Саша окончательно сбежала от мужа и, ползая на коленях, вымолила у отца и матери позволения остаться дома.

Жестоким позором считалось в те времена, если молодая жена не уживалась с мужем и возвращалась домой.

Такую беглую жену презирали, не миловали и дома, обременяли непосильной работой, превращали в рабыню.

Через год я увидел Сашу и не узнал ее: она согнулась, веснушки на когда-то румяных щеках почернели, взгляд русалочьих глаз потух.

Мы встретились с Сашей у ее сестры Лели. Нам предоставили полную возможность побыть вдвоем. Теперь нам никто не мешал. Но что это была за встреча! Мы сидели в полутемной каморке с прикрытыми ставнями, чтобы никто не увидел с улицы. Я обнимал Сашу — не прежнюю, сильную, цветущую здоровьем, красивую, а осунувшуюся, измученную женщину. Не любовь, а жалость надрывала мое сердце.

Саша кропила теплыми, по-бабьи обильными, слезами рубашку на моей груди, всхлипывая, повторяла:

— Вот и пропала моя головушка, вот и пропала…

Я чувствовал, как в моем горле закипали слезы.

Новые надежды

Со дня переезда в казачий хутор из быта нашей семьи постепенно ушло то, что придавало всему образу жизни отца оттенок кажущейся независимости. Исчезло отличное, вызывавшее зависть соседей, ружье, когда-то подаренное отцу заезжим богатым охотником. Отец продал его, как он сам говорил, «за шапку сухарей», спасая семью от голода, продал какому-то праздношатающемуся хвастунишке-охотнику втихомолку, так, что ни мать, ни я не знали о продаже.

Так же незаметно «ушли» из дому карманные часы — награда «за отличную стрельбу», память о солдатчине. Часы ходили очень точно, чем отец часто хвастал, и заводились маленьким, величиной с булавку, серебряным ключиком.

С исчезновением ружья, патронташа, ягдташа и часов фигура отца как-то поблекла. С каждой новой бедой я все чаще обнаруживал в нем признаки задавленного нуждой батрака, но по неведению молодости не замечал главного: отец просто замкнулся, Затаил думы свои глубоко в себе.

Февральские события как бы встряхнули его — он весь словно засветился, распрямился и снова поднял голову. Какие-то скрытые надежды ожили в нем.

Весна в том году была ранняя, шумливая. Отец в первый же солнечный мартовский день выставил пасеку и особенно молодо возился с ульями, чистил их после зимовки, подкрашивал, мурлыча любимую песенку своей молодости — «Прощайте, ласковые взоры».

В мае отец вывез пасеку на излюбленную Белую балку. В эту пору он никуда не отлучался от ульев ни на шаг, а тут, вдруг ничего не сказав матери, оставив ульи под надзор компаньона, вновь, как и в марте, укатил в Ростов. Потом стало известно: туда же явился и дядя Иван. Братья устроили в будке под Ростовом что-то вроде семейного совета. Подробности его долго оставались для меня неясными. Отец умел быть скрытным. Но потом мать рассказала мне, что при встрече братьев речь шла все о том же — о возвращении на родную Орловщину.

Февральская революция поманила отца и старшего брата, Ивана, надеждой на какие-то изменения в крестьянской жизни, напомнила, что где-то далеко остался у них отчий дом и хотя ничтожная, но считавшаяся своей доля в общинной земле.

Особенно упорно настаивал на возвращении на родину дядя Иван — это я слыхал и прежде. «Надо возвращаться к родному корню», — не раз говаривал он отцу, загораясь весь и убежденно жестикулируя.

Решительно возражал против возвращения дядя Игнат: «Чего вы взъерепенились? Вы думаете, так вам землю там и припасли. Как бы не так! На своем суглинке, что дед ковырял, вы получите шиш с маслом, а новую — кто вам даст? Помещики Ханыков да Клушины? И не загадуйте. По всему видно — и не собираются они делиться землей с нашим братом, бедным крестьянином».

Дядю Игната удерживало от возвращения и другое: выгода службы на путевой будке вблизи большого города и рыночные интересы жены, очень практичной и бойкой казачки.

К середине лета надежды братьев на лучшее заметно потускнели. Было ясно: ждать от новой власти облегчения своей участи бесполезно. В станицах и хуторах все оставалось по-старому. Отношения отца с хуторским гражданским комитетом после первых попыток найти у его членов справедливое удовлетворение своих нужд становились с каждым днем все более неприязненными.

Каждую весну в Адабашеве отец привык сажать огород и бахчу на предоставленном ему тавричанами за скромную арендную плату небольшом — шириной в две-три сажени — клочке земли. Тавричане ссужали отца землей под бахчу охотно, помня, как тот почти задаром ухаживал за их пчелами.

В казачьем хуторе даже этой поблажки не стало. Чтобы получить маленькую делянку или леваду под овощи, надо было идти к атаману, а теперь и в гражданский комитет, к землевладельцу-арендатору и униженно просить, чтобы тот на свой выбор за произвольную и довольно высокую плату предоставил право получить землю у казачьего общества. Униженные просьбы эти обычно кончались отказом.

Правда, находились казаки, которые делились бахчами и огородами с иногородними, и не только делились, но и помогали вспахать собственными быками, и все это по доброму уговору, за весьма сходную плату. Чаще всего такими добрыми казаками оказывались наши соседи. Взаимопомощь между среднего достатка казаками и иногородними была нередкой на Дону и с годами входила в обыкновение.

После того как в гражданском комитете Маркиашка Бондарев глумливо отказал нам выделить участок под усадьбу, внимание отца к земельному вопросу еще более обострилось. Земля была одной из главных зацепок накипавшего протеста против несправедливости новых властей.

Тем временем из хутора в хутор уже проникли слухи, что Временное правительство занимается только посулами, а на самом деле ничего для простого народа не делает, что единственно, кто может уравнять всех людей в правах и отдать землю народу, — это большевики и их глава Ленин. Ленина новые правители будто бы хотят изловить и истребить, а правду о том, как надо справедливо поделить землю, от народа скрыть, запрятать, как заколдованный клад.