Вот какие бывают на свете радостные события.
Теперь по утрам Оля, весёлая и румяная от мороза, кричит во дворе:
— Лё-ша!
Марья Григорьевна с головой, повязанной за неимением оренбургского платка обыкновенным полосатым шарфом, говорит:
— Оленька, твой кавалер ещё в неглиже. — Скажет и запоёт: «Санта Лючия, Санта Лючия…». Разве нельзя петь? Можно, конечно. Но Марья Григорьевна не просто поёт. Покачивает своей полосатой чалмой, щурится: — Ох, Лёша-Алексей… «Санта Лючия, Санта Лючия…»
Лёшка спешно дожёвывает завтрак, торопит маму, застёгивающую ему пальто на все пуговицы.
А после уроков Оля терпеливо дожидается Лёшку возле раздевалки и, как утром мама, застёгивает пуговицы на Лёшкином пальто. Они идут по бульвару.
— …Три подружки снежинками нарядились, — рассказывает Оля. Она часто рассказывает, как там у них было, в том городе, где она жила раньше. — Юбочки из марли — вот такие. На голове беленькие шапочки…
А сейчас у Оли шапочка красная, с клубком-помпоном на макушке. Оля ботиком гонит ледышку, размахивая рукой, кружит в воздухе портфель, и кажется, что портфель у неё лёгкий-лёгкий. А вот у Лёшки ранец почему-то тяжёлый. Он давит на спину, сползает в сторону, и Лёшка, то и дело подёргивая плечами, шагает за Олей, как верблюжонок.
— …Ванюша вприсядку пошёл да ка-ак чебурахнется!
Оля громко хохочет — наверно, уж очень рассмешил её тот Ванюша. А вот Лёшка совсем не умеет плясать, ни вприсядку, ни так. Подбрасывая плечами сползающий ранец, Лёшка потихоньку смотрит на Олю. Сбоку ему видно половину Олиной шапочки с половиной помпона, розовый кусочек Олиного уха и Олину щёку, такую же красную, как и шапочка. Лёшка вспоминает, как мама сказала, когда Оля пришла к ним домой:
«Какая крупная девочка! Правда, Марья Григорьевна?»
«Да, да, — закивала полосатой чалмой Марья Григорьевна. — А цвет лица, вы обратили внимание, какой у неё чудесный цвет лица? Ничего не поделаешь — дети растут по-разному!»
Это верно. Крупная, с чудесным цветом лица и вообще самая замечательная девочка… Тот ловкий Ванюша… А вот он, Лёшка, — ничего не поделаешь — он такой… бледненький и к тому же «мелкий», как говорит, вздыхая, мама.
— Осторожно, тут сколзанка, — предупреждает Оля.
Вовремя предупреждает, потому что Лёшка и в самом деле чуть было не брякнулся, зазевавшись.
— Экой ты какой растяпушка! — Оля уже не смеётся, а смотрит серьёзно и заботливо.
— А я… я один раз промокашку съел, — вдруг выпаливает Лёшка.
— Промокашку? Ты что-о? — удивляется Оля.
— А так. Очень смешно было. Я сунул в рот промокашку, а тут меня Анна Сергеевна вызвала. Очень смешно. Весь класс смеялся, — неуверенно добавляет Лёшка. Но Оля почему-то не смеётся. Она берёт Лёшку за руку, потому что теперь им надо взбираться наверх. Так, держа Лёшку за руку, Оля доводит его до самого двора.
Во дворе прямо на снегу свалены дрова. Возле дров — мама в наброшенном на плечи пальто и двое дядек в ватниках.
— Ну так как же? — спрашивает мама, снизу вверх заглядывая дядькам в лицо. — Ну как? Договорились?
Возле крыльца, выгнув спину, стоит длинная сверкающая пила. Лёшка потрогал огромные острые зубья. «Как у акулы!» — и отдёрнул руку.
— Ну так как же? — снова спрашивает мама, зябко стукая туфелькой о туфельку. — Договорились?
Наверно, дядьки считают, что договорились. Пила начинает жужжать, а Лёшка идёт домой и садится за уроки.
Учится Лёшка неплохо. Мог бы, конечно, лучше, но так уж получается. Мама, рассматривая кляксы в Лёшкиных тетрадях, вздыхает, а Марья Григорьевна — своё: «Конечно, с мальчиком без твёрдой мужской руки…»
Выходит так, что папина твёрдая рука должна была выводить буквы, чтобы в Лёшкиных тетрадях не было клякс.
Когда Лёшка решил наконец задачку и написал в тетрадке упражнения, пильщики уже закончили работу. Брёвна они распилили, получили деньги и ушли. А дрова остались — лежат посреди двора, и снег потихоньку заносит их.
Мама очень расстроилась.
— Как же я одна их перетаскаю? — жаловалась она Марье Григорьевне. — Вот и ужин надо готовить. Я тесто на блинчики развела. Лёшенька блинчики с творогом хорошо ест. А тут ещё с управдомом этим! — вспомнила мама и стала рассказывать: — Который раз к нему хожу, и всё без толку. Ещё и нагрубил в ответ. А у нас дверь совсем отошла. Дует. А там как раз Лёшенькина кроватка стоит…
Марья Григорьевна слушала маму и кивала головой:
— Да, да, милая. Конечно, с мужчиной этот грубиян так не посмел бы.
Большая, с чёрными усиками над губой, она громко топала по кухне и сама была похожа на мужчину. Наверно, она жалела их, маму и Лёшку, — ведь они теперь остались одни. Мама рядом с Марьей Григорьевной была такая маленькая, худенькая. Лёшка вдруг словно впервые увидел её: стоит грустная в своей белой кофточке и волосы в муке испачканы. Наверно, отбрасывала волосы рукой — это у мамы такая привычка: когда волнуется, всегда волосы отбрасывает со лба, будто они ей мешают. И Лёшка представил себе, как мама стояла там, у этого управдома. Лёшка ни разу не видел управдома, но думал про него: наверно, злой, усы, как у таракана, и на маму кричал. И всё потому, что мама одна. Вот если бы Лёшка там был, он бы не позволил обижать маму. Он бы так прямо и сказал этому управдому:
«Как вы смеете?! И не кричите!» Пусть он тогда топорщит свои усы. Лёшка представил себе, как бы удивился управдом и испугался.
«Хорошо, — сказал бы он покорно. — Я отремонтирую вашу дверь».
А мама обрадовалась бы и засмеялась тихонько. Мама всегда смеётся тихо, но очень весело. И от этой мысли самому Лёшке стало так радостно, и почувствовал он себя таким сильным! Разгорячённый и взволнованный, он прошёлся по комнате, глянул в окно и вдруг увидел дрова, сваленные во дворе. Он быстро натянул на голову шапку и схватил пальто.
— Ты гулять? — спросила мама, выглядывая из кухни. — Погуляй, погуляй, скоро и ужин будет готов. Только платок надень, не забудь. Ветер!
Лёшка покорно повязал голову платком, застегнул пальто и выбежал во двор. Он достал из сарая свои старенькие санки и отправился к дровам, возвышавшимся грудой посреди двора. Брал одно за другим шершавые, запорошённые снегом поленья и укладывал их на сани.
Тащить сани оказалось тяжело. Полозья продавливали тонкий слой снега и скрипели по твёрдой земле. Длинные поленья топорщились во все стороны. А возле самого сарая они рассыпались и попадали в снег. Лёшка принялся подбирать их, но от холода руки у него никак не разгибались. Лёшка выпрямился и рукавом провёл по носу.
Снег синел всё гуще, и забор, стены домов и сараев куда-то отступали и стирались.
Гора дров во дворе была такая большая, а санки такие маленькие… Лёшке захотелось домой. Уже, наверно, и блинчики готовы. Мама ведь сказала, что скоро ужин. И тут Лёшка будто почувствовал нежный запах ванили, которую мама всегда клала в блинчики, как любил Лёшка. Сейчас он придёт в тёплую кухню, сядет в угол за столик, покрытый голубенькой цветастой клеёнкой, и мама поставит перед ним тарелку с горкой блинчиков. Лёшка поест, согреется, и тогда он снова выйдет во двор и перевезёт эти дрова. Лёшка так думал, но знал, что больше не выйдет. Ведь уже темнеет, и мама не пустит его. Она постелет кровать и скажет: «Ложись, детка». А сама оденется и одна пойдёт убирать дрова — ведь больше у них никого нет. И Марья Григорьевна вздохнёт и прогудит: «Да, милая, наше дело такое…»
Лёшка вспомнил: ещё в начале учебного года, когда они только пришли в класс, учительница Анна Сергеевна, вызвав Лёшку, задумчиво повторила его фамилию:
«Жуков… Жуков… — будто вспоминая Жуковых, которых ей на своём веку приходилось учить. — Жуков Петя, Жуков Лёня, Жукова Зина, Жуков Костя».
«Это мой папа, — тихо сказал Лёшка. — Он… он тоже у вас учился».
Анна Сергеевна закивала седеньким венчиком 14 громко на весь класс сказала:
«Костя Жуков! Человек твёрдых убеждений и большой души. Замечательный юноша. Передай, пожалуйста, отцу, что я его очень хорошо помню».