Изменить стиль страницы

Выходец из знатного рода, вынужденный с юности сам прокладывать себе дорогу, Волынский не был склонен идеализировать сплоченность и нравственные достоинства своего сословия: «Народ наш наполнен трусостью и похлебством, для того, оставя общую пользу, всяк будет трусить и манить главным персонам для бездельных своих интересов или и страха ради, — и так, хотя б и вольные всего общества голосы требованы в правлении дел были, однако ж бездельные ласкатели всегда будут то говорить, что главным надобно. А кто будет правду говорить, те пропадать станут, понеже уже все советы тайны быть не могут; к тому же главные для своих интересов будут прибирать к себе из мелочи больше партизанов, и в чьей партии будет больше голосов, тот что захочет, то и станет делать, и кого захотят, того выводить станут; а бессильный, хотя бы и достойный был, всегда назади оставаться будет».

Не очень верил Волынский и в способность к самоограничению, ради государственных интересов, нынешних правителей. К примеру, размышлял он, если начнется война и потребуются чрезвычайные сборы, «то будет на главных всегда в доимках, а мы, средние, одни будем оставаться в платежах и во всех тягостях». Кстати, он оказался прав: составленная в 1737 году «Ведомость о имеющемся недобору на знатных и других» показала, что главными неплательщиками были кабинет-министр А.М. Черкасский (за ним числились недоимки в 16 029 рублей), сенаторы (7900 рублей), президенты и члены коллегий (16 207 рублей), генералитет (11 188 рублей) и прочие «знатные» (445 088 рублей){193}.

Волынский сам тянул лямку государевой службы и признавал, что «в неволю служить зело тяжело», но мгновенное освобождение от этой обязанности считал еще более опасным: «Ежели и вовсе волю дать, известно вам, что народ наш не вовсе честолюбив, но паче ленив и не трудолюбив; и для того, если некоторого принуждения не будет, то конечно, и такие, которые в своем доме едят один ржаной хлеб, не похотят через свой труд получать ни чести, ни довольной пищи, кроме что всяк захочет лежать в своем доме»; в таком случае на службу пойдут «одни холопи и крестьяне наши, которых принуждены будем производить и своей чести надлежащие места отдавать им; и таких на свою шею произведем и насажаем непотребных, от которых впредь самим нам места не будет; и весь воинский порядок у себя конечно потеряем».

Здесь устами Волынского говорил сам Петр I, утверждавший: «Наш народ яко дети неучения ради, которые никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены бывают, которым сперва досадно кажется, но когда выучатся, потом благодарят». Губернатору, как и многим другим участникам событий, воспитанным в эпоху реформ, было трудно представить сознательную ломку созданной Петром Великим государственной машины. Именно петровские преобразования вывели их в люди, дали возможность получать чины, ордена, крепостные дворы и «души». Даже идейный «прожектер» 1730 года В.Н. Татищев в «Истории Российской» характеризовал Петровскую эпоху через свое мироощущение состоявшегося человека: «Все, что имею — чины, честь, имение и, главное над всем, разум — единственно все по милости его величества имею, ибо если бы он меня в чужие края не посылал, к делам знатным не употреблял и милостию не ободрял, то бы я не мог ничего того получить»{194}.

Как и Волынский, Татищев искренне видел в появлении Верховного тайного совета «по замыслу неких властолюбивых вельмож» уклонение от Петровских реформ. И для многих других, менее образованных и хуже разбиравшихся в политике дворян служение монарху-самодержцу еще долго оставалось, по выражению историка Е.Н. Марасиновой, «ведущей компонентой исторически сложившегося русского общественного сознания», как чины, награды, пожалования, которые не только давали дворянину престиж и богатство, но и порождали «высокую самооценку, горделивое чувство причастности к власти»{195}.

Но, кроме того, Волынский высказывал свои опасения как бывалый военный и администратор, понимающий, что отмена пусть и несовершенного порядка обернется губительным беспорядком, особенно в иерархически жесткой военной организации. Если офицерские должности будут без разбора заполняться «солдатством», боже сохрани оказаться под властью таких командиров: «…так испотворованы будут солдаты, что злее стрельцов будут. И как может команду содержать или от каких шалостей унять одному генералитету, если в полках не будет добрых офицеров!» Освобожденные от службы беднейшие дворяне-рядовые не станут фермерами или купцами, «большая часть разбоями и грабежами прибылей себе искать станут, и воровские пристани у себя в домех держать будут». Волынский считал: если уж «выпускать» дворян от службы, «однако ж, по моему мнению, разве с таким разсмотрением, чтоб за кем было 50, а по последней мере 30 дворов, да и то, чтоб он несколько лет выслужил и молодые и шаткие свои лета пробыл под страхом, а не на своей воле прожил».

Но в то время как губернатор размышлял о перспективах, ситуация в столице стремительно изменилась. Пока одни размышляли и спорили, другие действовали. Вокруг прибывшей в Москву Анны Иоанновны образовалась небольшая, но активная «партия» сторонников восстановления самодержавия — в их число входили родственники императрицы Салтыковы, в том числе майор Преображенского полка Семен Салтыков.

Неожиданно для правителей 25 февраля 1730 года во дворце появилась дворянская депутация и вручила Анне Иоанновне прошение о созыве «шляхетского» собрания, обвинив совет в игнорировании их мнений по поводу нового государственного устройства. Анна немедленно подписала челобитную и отправилась обедать с «верховниками». Без надзора со стороны членов Верховного тайного совета депутаты никакой новой «формы правления» сочинить не смогли, тем более что гвардейские офицеры громко требовали возвращения императрице ее законных прав. В итоге государыне подали новую челобитную с просьбой «всемилостивейше принять самодержавство таково, каково ваши славные и достохвальные предки имели», и Анна «при всем народе изволила, приняв, изодрать» ранее подписанные ею «кондиции». «А оное делал все князь Алексей Михайлович и генералитет с ним и шляхетство. И что из того будет впредь, Бог знает. И ныне в великой силе Семен Андреевич Салтыков, того ради извольте быть известны: и живет он в верху, и ночует при ее величестве. Я разумею, что вам надобно просить его о перемене чину; извольте ко мне отписать, как вы намерены — в сенате быть или губернатором, а верховного совету не будет, будет один сенат так, как при первом императоре было…» — сообщал московские новости в письме от 1 марта 1730 года родственнику в Казань нижегородский вице-губернатор Иван Михайлович Волынский.

Получив официальное известие о новой присяге Анне Иоанновне уже как самодержице, Артемий Петрович не без некоторого ехидства написал С.А. Салтыкову, что наделавший в Казани шума Козлов испугался «и с великою печалию спрашивал: что за перемена», на что получил от губернатора ответ: «…я надеюся, что государыня, может быть, изволила вступить в самодержавство, так, как прежде у нас было». Бригадир-«конституционалист» поначалу усомнился в таком исходе (по его данным, «ее партишка зело бессильна была»), а потом заявил: «Что для меня де, хоть так, хоть сяк — все равно, только бы де уже один конец был». Волынский высказал влиятельному родственнику свои сомнения: «И понеже известно вашему превосходительству, что он очень неглуп, и для того если бы совершенной надежды не имел, как бы ему так смело говорить, и говорит не пьяный. Боже сохрани какой перемены, чего весьма надобно опасаться и осторожно поступать; а я зело боюся и теперь не вовсе уверяюся, чтоб все было успокоено. Не допусти Боже, ежели какое несчастие сделается и отмена ее величеству, то мы совсем пропадем, и по истине дух наш не спасется».

Опасения, однако, оказались напрасными, и уже находившийся «в великой силе» Салтыков велел губернатору составить подробное «доношение» о Козлове: «…какие он имел по приезде своем в Казань разговоры о здешнем московском обхождении, и при том кто был, как он с вами разговаривал, чтоб произвесть в действо можно было». В ответ Артемий Петрович прислал несколько неожиданное послание, в котором, с одной стороны, признавал, что по обязанности и родственному долгу будет «предостерегать» не только о том, «что к высокой ее императорского величества пользе касается, но и партикулярно к стороне вашего сиятельства надлежит служить мне как свойственнику и милостивому моему благодетелю за толикие ваши ко мне отеческие милости»; с другой — отказывался быть доносчиком на неосторожного болтуна, поскольку не считал, что это «не токмо мне, но и последнему дворянину прилично и честно делать»: «…понеже ни дед мой, ни отец никогда в доводчиках и в доносителях не бывали, а и мне как с тем на свет глаза мои показать?» Волынского смущали последствия такого поступка: «…кто отважится честной человек в очные ставки и в прочие пакости, разве безумный или уже ни к чему непотребный, понеже и лучшая ему удача, что он прямо докажет, а останется сам и с правдою своею вечно в бесчестных людех, и не только кому, но и самому себе потом мерзок будет»{196}. В этих рассуждениях нашего героя сталкивались допетровская Россия и век Просвещения. Как должностное лицо и принявший присягу служилый человек Волынский не сомневался в своей обязанности доложить обо всём, касающемся «к высокой ее императорского величества пользе», — это он и сделал в предшествующих письмах. Но благородному дворянину новой эпохи уже неловко было выступать публичным доносчиком, тем более что процедура следствия по политическим делам предусматривала и для самого доносчика «честной арест»; кроме того, он должен был «довести» свой навет — доказать истинность обвинения, а в противном случае рисковал оказаться в положении преступника-лжедоносителя.