Ещё минуту назад казалось, что война с её беспощадностью, с постоянным тревожным напряжением, пронизывающим самый воздух, которым дышали люди, отступила было от Груниной хатки, от огорода, пахнущего мятой, от этих двух ребят, удивлённо и застенчиво прислушивающихся к чуду, происходящему в них самих. Вечному чуду превращения детской влюблённости в молодую любовь, в счастье, одно для двоих. Сейчас топот кованых копыт, прозвучавший в тишине, как бы разрушил невидимую стену, отделявшую этих двух от всего остального мира. Костя теперь жадно ловил каждый шорох, доносившийся издалека.
Груне он ничего не сказал о том, что его волновало, и, как бы приглашая её продолжать начатый разговор, спросил:
— Дак чо? Чо сказать-то хотела?
— Боязно очень за тебя, Костя. И сейчас испугалась. Уж не по тебя ли, мол, прискакали… Мне Настя рябая рассказала недавно, чего на мельнице слышала. Вот с тех пор и боязно…
— Да чего боязно? Рассказывай. Может, страхи зряшные?
— Поехала она на мельницу новины смолоть. Отец-то у них без вести пропавши, так она одна ездит. Ну, возле мельницы очередь на помол. Её-то после всех отодвинули. Ждёт. А у телег собрались Максюта Борискин, староста, да Иванихина, богатея зять, да мельник сам подошёл, Пётр Борискин, да ещё двое-трое, все к одному, на подбор. Чёрт их вместе свёл. Настю им то ли за пешками не видать было, она прикорнула в телеге, то ли видели её, да не стеснялись — чего им бояться? — болтали, ни на кого не глядя.
— Во, видишь, болтовни Настя испугалась и тебя перепугала. Ну, храбрые девки!
— Нет, ты вперёд послушай, а потом смейся. Сперва они партизан ругали. Мол, только установилась твёрдая власть — про колчаков они так, — а от этих партизан, мол, жизни никакой нету. Армия, мол, Красная сюда никак не долезет, так партизаны ей встречь прутся. И, главно дело, в сёлах помогают им многие, оттого и держатся. Обрубить бы, мол, эти уши-глаза, какие на партизан работают, сразу бы тише стало. Потом про тебя вспомнили, называли имя — Коська, Байкова коновала отсевок. Говорили — вот бы кого поймать. Он, мол, всё знает, вместе с самим Игнашкой Гомозовым ест-пьёт, первый у него помощник. Настя говорит — очень тебя ругали. Какую-то Сальковку, село, поминали и ещё Федьку поклоновского. Один сказал: «Своими бы руками удавил», — это тебя, Костя, а другой: «Его вперёд выпытать бы надо. За каждое словечко, мол, по жилочке выдергать — ничего бы не утаил. Вот бы когда все карты в наших руках оказалися»… А те опять: «Поймай-ка его вперёд»… Насте что, рассказывает, а сама смеётся: вот, мол, один молодец парень скольким старым головам заботы придал. А мне-то…
— А тебе? — переспросил Костя как-то совсем тихо. Хотя тут переспрашивать и вовсе не надо было, ему очень хотелось, чтоб она ещё сказала про то, как беспокоится за него.
Но Груня молчала, и Костя беспечно, как только мог, подтвердил:
— Верно, что вперёд ещё поймать надо, потом грозиться. Ты не боись. Вы, девки-бабы, всё чего-то боитесь. А их бить надо, не бояться. — Здесь Костя явно повторил слова, какими Гомозов говорил с партизанами, но сам этого не заметил. — Конешно, с умом тоже надо. Ты, к примеру, никому не говори, что меня видела.
— Что ты! Умру — не скажу.
Костя верит — она не скажет. Уж раз пытались, спрашивали… Ему представилась Груня, какой он увидел её в прошлом году, после поклоновского допроса, когда и мёд показался ей щипучим.
Боль за неё, желание защитить, укрыть от всего, что может ей угрожать, не находили выхода в словах. Мысли повернулись по привычному руслу — к ненависти против тех, от кого шло всё зло, какое он видел в жизни.
— Откуда только заводится на земле эта нечисть, богатеи эти? Люди — не люди, волки — не волки. На отца моего кто-то из них же, гадов, показал. Погоди, Груняха, выгоним белых, тогда и богатеям крышка. Жизнь справедливая пойдёт. У этих власти больше не… — Костя смолк. Какая-то часть его существа, независимо от всего, что он говорил и чувствовал все эти минуты, продолжала чутко прислушиваться к каждому звуку, и теперь он услышал снова конский топот.
Скакали те же кони — так показалось Косте. Но теперь — в обратном направлении, вон из села.
Костя мысленно ругнул себя, почему сразу, как услышал этих коней, не бросился поближе в улицу, где они ехали. Теперь бы, может, увидал, откуда выехали обратно. То, что неизвестные всадники заехали в Поречное на короткое время и вскоре столь же спешно повернули обратно, особенно насторожило его. Он задумался, по привычке разведчика прикидывая про себя возможные варианты — кто бы это мог быть, зачем и что поэтому надо делать.
Груня молча сидела рядом, обхватив колени руками. Каким-то женским чувством понимала его и не мешала.
Так ведь это, похоже, разведка, посланная вперёд от продовольственного обоза колчаковцев, соображал он про себя. Ну, скорее всего, что она: прискакали прознать, нет ли в Поречном красных партизан, свободно ли можно въезжать и грабить. Как же теперь проверить свою догадку? А что, если к реке спуститься? Обоз до того, как въедет в село, должен будет через мост переехать. По воде далеко голос идёт…
— Слушай, Грунь, чо это мы сидим тут, ровно две кочки? Походим давай маленько, к речке спустимся, а?
Над рекой течёт белый, как молоко, туман, клочьями заползает на берег, неся с собой холодную сырость. Груня зябко съёжилась. Такими худенькими показались Косте её плечи, такой неизведанной доселе жалостью и нежностью стиснуло ему сердце, что он быстро сдёрнул с себя видавший виды пиджачишко и накинул на Груню.
— Зачем, ну зачем ты! А сам-то?..
— Теперь теплее тебе, махонькая? — спрашивает Костя, и снова его голос перехватывает волнение. Ему-то нисколько не холодно. Скорей, жарко.
Они сидят на давно вынесенной на берег коряжине близко друг от друга.
Течёт перед ними туман по реке, над ними мигают, постепенно бледнея и угасая, мелкие, редкие звёзды. Сверху, с огорода, тянет запахом мяты и укропа. Обоза не слышно, может, то была никакая не разведка? Хоть бы его век не было слышно. Сидеть бы так долго-долго…
— Эх ты, птюха…
— Ой, гляди, Костя, небо с восхода светлеет! Люди-то уж небось выспались. Мамка мне что скажет? — Она решительно поднимается. Серьёзно смотрят на Костю продолговатые ясно-коричневые глаза, побледневшее от бессонной ночи личико с узким подбородком кажется ещё бледнее в сероватом предутреннем свете.
Костя быстро наклоняется и неловко прикасается губами к её щеке, пушистой и прохладной, как листик мяты.
— Завтра придёшь?
— Не знаю, где буду. Ежели уеду, так всё равно скоро вернусь.
— Я ждать буду.
Высокая трава на меже, примятая на бегу Груней, за ней не распрямляется. В августе травы ломкие. Так и остаётся след — узкая стёжка, тёмно-зелёная среди матовой росистой травы. Костя задумчиво смотрит на эту стёжку.
Что же делать-то теперь? Обоз так и не появился. А люди и правда вот-вот вставать начнут, если уж не начали. Он решает идти домой, взять Танцора и возвращаться в отряд. Ведь так и было условлено: если до сегодняшнего утра колчаковские грабители не придут в Поречное, больше их не ждать.
Пошёл сначала берегом. Пока можно, лучше вот так пройти, за кустами. Чуть подальше река делает петлю, здесь уж надо будет подняться по тропке — и бегом к своему двору.
Но чу! По воде явственно, действительно гораздо яснее, чем по суше, доносится сначала какой-то непонятный, смешанный гул, потом из него выделяется клокающий стук копыт по дощатому мосту, размеренный скрип многих тяжело гружённых возов. Обоз! Как здорово, что Костя не успел уехать из Поречного до того, как эти гады сюда пожаловали! Теперь скорей за конём — и к партизанам!
Хорошо ещё и то, думает на бегу Костя, что он в это время здесь, у реки, оказался. Если бы на сеновале сидел, ещё бы и сейчас не услыхал ничего. Отсюда их даже и увидеть можно, если встать на этот вот камень. Из-за пригорка маячат лошадиные морды, одна за другой. Телеги скрипят да скрипят. Много, однако, награбили господа. Ну, погодите же!