Изменить стиль страницы

Первым опомнился старый Поклонов: девчонка, распростёртая на полу, больше не стонала. Он ещё раз сгоряча пнул её ногой — Груня не пошевелилась. Акинфий стал грузно оседать — враз ослабевшие ноги не держали. «Кончили», — металось в его сознании. Добро бы в лесу — закопали бы или в болото бросили, и концы. Или бы где на улице — на карателей свалить можно. Это бы не в диковинку. А в своём доме, средь бела дня — это беда. Как-то прятать надо, сидеть нечего. И с новой, откуда-то взявшейся силой, размашисто перекрестился.

Федька, увидев это, со страхом уставился на Груню и стал пятиться от того места, где она лежала.

Груня, в своём обморочном забытьи всё равно продолжавшая чувствовать боль, шевельнулась, бессознательно пытаясь придать телу более удобное положение. Ужас исказил Федькино лицо: мёртвая пошевелилась!

Старик не испугался ничуть. С неожиданной для него прытью подбежал, наклонился над её лицом.

— Жива, слава тебе, господи! — и с размаху вылил остатки кваса из кувшина ей на голову.

Груня судорожно вздрогнула, на миг приоткрыла глаза, жадно слизала попавшую на губы холодную сладковатую влагу.

Поклонов, наблюдавший за ней, остался очень доволен. Аккуратно поставил кувшин на стол, одёрнул на себе рубаху и вдруг закричал изо всех сил, совсем ошарашив и без того обезумевшего Федьку:

— Караул! Воровка! Держи, бей воровку, бей. Вот покажу тебе, как воровать!

Он стоял, удобно опершись о стол и кричал громко и часто, будто и впрямь ловил кого-то, с кем-то боролся. Потом, не переставая кричать: «Бей воровку, бей», — бросился одной левой вынимать внутренние ставни, снимать крючки с дверей. Сын, начиная понимать хитрость родителя и восхищаясь ею, быстро помог ему.

— Убью воровку, лиходейку! Ишь ты, хозяйские деньги её приманили! Федька, отыми деньги-то. Деньги отыми! Деньги! Держи её! Держи её!

Наконец Поклонов решил, что можно передохнуть. Теперь лады! И в доме, и на улице слышно: хозяин поймал воровку-батрачку и учит. Из-за своего-то кровного — это любой поймёт, — как не погорячиться. Ну, и поучил. Так не до смерти же!

— Узнаешь у меня, как деньги воровать! — выкрикнул в последний раз, на всякий случай, и вытер рукавом вспотевший лоб. — Ну, вот и хватит. Теперь можно людей звать… Нет, ещё вот деньги приготовить, чтоб все видели.

Велел Федьке стать лицом к двери, а сам ловко достал из тайника несколько зелёных бумажек, зажал за самый кончик в потном кулаке. Толкнул ногой дверь и потряс зелёными бумажками перед глазами оцепеневших, ко всему привычных, но такого ещё не видевших домочадцев.

…Поклоновская стряпуха Ефимья прикладывала к телу Груни тряпки, смоченные в кислом молоке, чтоб жар вытягивало. И всё качала головой, разговаривая то сама с собою, то обращая к Груне какие-то слова, на которые та не отвечала.

Украсть у хозяина деньги — на экий грех пошла девчонка. Но и её, бедную, как разделали! Небось всё внутри отбили. Выживет ли ещё после этого? Хоть и грешна, но ведь неразумна ещё…

Молоко не помогло. К ночи Груня заметалась, начала бредить, стонать. Стряпуха стояла возле лежанки, сложив руки на животе под фартуком, жалостливо смотрела на Груню и разговаривала с мальчишкой-кучерёнком, который, отужинав хлебом с картофельной похлёбкой, укладывался спать на кухонной лавке. Всё лето он спал под поветью, но сегодня очень много страшного навидался за день, попросился в дом. Стряпуха разрешила ему такую слабость: она раньше всех в доме просыпается, авось успеет выпроводить парнишку, хозяева и не увидят, что в доме спал.

— Вишь, мается девка, — говорила она, обращаясь к кучерёнку. — А придёт в память, опять за неё примутся. Забьют, беспременно забьют. — Слеза покатилась по рыхлой стряпухиной щеке. — Матери, что ли, пойти сказать, — продолжала женщина, — пусть бы домой взяла. Раз деньги свои обратно отняли, какой больше с ей спрос, отпустили бы душу с миром.

— Матери-то хорошо бы, мать бы взяла, — как эхо, повторил кучерёнок со вздохом. У него самого матери не было, и ему, случись беда, милосердия ждать было неоткуда.

Наконец, вытерев фартуком слёзы и высморкавшись, стряпуха решительно сказала:

— Будь что будет! Сама отведу её. Только ты, гляди, помалкивай. Слышишь?

Когда в доме всё затихло, стряпуха полезла на лежанку.

— Донюшка, очнись-ка, милая, открой глазки, это я. — Прохладной ладонью гладила Грунин лоб, тихонько тормошила. — Очнись, мила дочь, домой собираться надо, к маме.

Груня невнятно вскрикивала, отталкивала её руки, не понимая, кто перед ней, чего от неё хотят.

— Эка беда с тобой! — вздохнула стряпуха. — Знать, идти придётся, сюда звать Катерину…

Неслышно вышла во двор и пошла, крадучись, будто уносила из дома не известие о расправе над девчонкой, а хозяйское добро. В темноте двора глухо ворчал пёс. Его что-то беспокоило.

Стряпуха прицыкнула на него, но, едва переступив порог калитки, замерла на месте. С уличной стороны у самых ворот, почти неразличимо прижавшись к ним, стоял человек.

— Ктой-то здеся? — сдавленно спросила стряпуха.

Человек ещё теснее прижался к воротам, стараясь как бы слиться с ними. Потом вдруг рванулся, бросил что-то на землю и помчался вдоль улицы, прочь от поклоновского двора.

— А-а-ай! — заверещала, уже позабыв о страхе перед хозяевами, стряпуха.

То, что бросил стоявший у ворот, было живым, двигалось! Оно подкатилось прямо ей под ноги, больно стукнуло и облило чем-то густым и липким.

— Ай-а-яй!

На крик никто не вышел. Слишком много в эти сутки было криков по селу.

«Оно» больше не шевелилось. Почему-то остро запахло дёгтем. Превозмогая страх, Ефимья наклонилась и рукой нащупала… обыкновенный глиняный горшок с отбитым краем. Из него вытекали остатки дёгтя…

Костя бежал от поклоновских ворот что было сил. Слышал только своё шумное дыхание и стук пяток по дороге. Но вот стали слышны ещё какие-то звуки, будто чей-то разговор. Костя резко остановился. Бежать обратно? Но громкий разговор слышен уже совсем близко, за углом… Костя с ходу упал в густые лопухи под чьим-то забором и затаился. Кто бы это мог быть так поздно? Кто бы ни был — показаться на глаза сейчас здесь, невдалеке от вымазанных дёгтем ворот, ни перед кем нельзя…

Отец небось так и думает, что Костя далеко от Поречного, и знать не знает, что он лежит в лопухах и по глупой своей неосторожности каждую минуту может попасть в беду, не исполнив главного, зачем послан.

Из-за угла вышло трое мужчин. Один остановился совсем близко от Кости. Зашелестела трава.

«Чёрт!» — мысленно выругался Костя. Над отставшим добродушно подтрунивали спутники. Голоса были незнакомые. Слышалось позвякивание шпор, бряцнула перехваченная поудобнее винтовка.

«Каратели!» — с ужасом понял Костя. Если заметят сейчас — всё! Не бывать ему у Игната Гомозова в отряде, не узнают партизаны, как их ждёт село Поречное…

Отставший торопливо затопал, догоняя остальных. Голоса стали удаляться.

Костя осторожно, крадучись вдоль забора, выбрался к огородам, затем — к речке. Разделся в кустах. Тёмная вода охватила холодом его разгорячённое тело.

Подгребая одной рукой, а в другой высоко поднимая узелок с одеждой, стремительно поплыл к противоположному берегу.

В середине ночи сонное оцепенение стало налипать на веки, повисать на ногах пудовыми гирями. Но наказ отца и собственное тревожное нетерпение подгоняли вперёд, и он шагал, не останавливаясь.

К утру дошёл до опушки бора, о котором говорил отец. Сонная хмарь стала рассеиваться, как тот туман, что поднимался с низинок и клочьями, прядями плыл в воздухе всё выше и выше, пока совсем не растаивал.

Костя с любопытством оглядывался вокруг. Вот так, на восходе солнца, ему редко приходилось бывать в настоящем большом бору. Сосны распластали свои широкие кроны в вышине, а здесь, среди прямых жёлтых стволов, пустовато, просторно. В редком боровом подлеске, в низеньких травянистых кустиках черники, костяники ещё густится сумрак, но сверху сквозь неплотно сомкнувшиеся ветви уже врываются сияющие потоки света. Пробиваясь меж хвойными иглами, они дробятся на стрельчатые лучи и колеблются, как твёрдые, туго натянутые от земли к небу струны. Так сколько хватает взор — всюду эти дрожащие световые столбы вкось между деревьями соединяют небо и землю. Сквозь них проплывают обрывки тумана и тоже начинают мягко сиять, в них запутываются тонкие паутины бабьего лета, вспыхивают резкими бликами.