Всякому пишущему - не только школьнику - известно, что самое трудное в письменности - это первая фраза. Писатели-специалисты утверждают, что удачное начало заранее определяет иной раз развитие целой книги…

    План у меня возник довольно быстро, но, вероятно, я его начал чересчур издалека. Начало я запомнил: "Древние русские жили в курных ямах, как полудикие люди, и сеяли хлебные злаки…" На этом месте застопорило меня надолго.

    Картины одна мрачнее другой вставали в моём воображении. "Курные ямы" населил я древнерусскими детьми, которые умирали в них, "как котята", - "ка, ка, ко" не понравилось по звучности и показалось оскорбительным для ребятишек. Зачеркнул "котята" и написал - "цыплята"… Взяло раздумье: через "ы" или через "и" цыплята пишутся… Зачеркнул "цыплята" и написал еще близкое по памяти: "умирали, как от холеры".

    Затем с трудом выплыли промыслы за "пушным зверем", за "гонкой водки". Потом на этих "полудиких жителей" полезли артели вооруженных людей и начали собирать с них дань, а на эти деньги начали строить города. Отсюда, уже не помню как, у меня возникли междоусобицы между князьями… Тоска на меня, помню, напала невыносимая от изложенных картин родной истории, но все-таки я себя почувствовал перелезшим через колючую изгородь - дальше становилось яснее и проще: татарское иго объединит силы страны возле Москвы, а там и Петр Великий: "Все флаги будут в гости к нам" я уже наметил впустить в сочинение… Говоря по совести, если бы мне дали запасную бумагу и время, я бы выправил мой план, но до княжеских междоусобиц протекли положенные два часа, и ведущий экзамен объявил конец письменности.

    На этом сочинении я провалился.

    Седой с зелеными кантами старик, вручая мне мои бумаги, уныло посмотрел на меня и сказал:

    - Этак, молодой человек, ты и поезд в яму загонишь, как отечество родное загнал…

    Было стыдно от укора, будто я не люблю родину, и, если бы не классы живописи впереди, был бы для меня более гибельным мой провал.

    Эта неудача сыграла и нужную роль: она ударила по самолюбию и вскрыла всю ничтожность моего образования. С этой поры углубляется содержание моих книг для чтения. Мой дневник из протокольного перечисления событий становится анализирующим мою жизнь и поступки. Все приобретаемые мною знания, как бы они сумбурны и бессистемны ни были, теперь увязываются мною с вопросами искусства, по ним я стараюсь допытаться до сущности этого проявления человеческой энергии.

    Для меня намечается с тех пор, что живопись - не забава, не развлечение, что она умеет каким-то еще неизвестным мне образом расчищать хлам людского обихода, кристаллизировать волю и обезвреживать дурное социальных взаимоотношений.

    Приехал на зимовку ко мне отец и привез с собой жизненную простоту. Затеснил и обрадовал мою подвальную конуру. И сейчас же после объятий:

    - Случай какой: на пароходе дружка встретил, так он меня прямо на место и привел сюда; я уже на службе и сундучишко устроил; дворником состоять буду!

    - А как же ты без ссыпки проживешь? - спрашиваю отца.

    - А ты думаешь, спина тосковать будет? - с улыбкой сказал он. - Ты посмотри, как здешние живут: вот дружок мой попутный - прессовщик, он с маслобойки, так на нем и одежда и обувка, часы резные, серебряные… Вот он тоже насчет ссыпки говорил, что в ней, мол, отсталость наша, что пора на лебедку машинную силу перегнать, а не на нутро человечье полагаться… По его выходит, будто последний конец натуге нашей приходит и все на машину переложится.

    Видимо, отец утешал себя подсказанной ему в дороге мыслью.

    Тяжелое для меня было это время. Случайная поденная работа у вывесочника давала иногда копеек 20 - 25 в день раза три-четыре в неделю. Из этого уходило за подвальный мой угол пятьдесят копеек, на карандаши и бумагу, и, как я ни ухитрялся, дешевле, как на восемь копеек в день, прокормиться было невозможно. Несмотря на это, я все-таки отказывался и от канцелярства, и от слесарства на заводе, и от учительства в селе. С отцом стало легче: в компании с кучером мы могли себе готовить горячую пищу и ежедневный чай. Но зато я себе стал представляться обузой: капризно, по-барски занесшийся мечтами о какой-то фантастической профессии, сидел я на родительской спине.

    Отец замечал такие мои переживания:

    - Какой ты, право, - говорил он, шершавя мою руку Б своих ладонях, - в дорогу вышел, так не надо кочки считать… А ты о впереди думай, - и на душе будет весело!

    Из подвала, где меня мучила лихорадка, я перебрался в дворницкую отца, там провел зиму, работая в классах живописи и рисования.

    К весне, когда подошла последняя зимняя путевка по талому снегу, отец вернулся с базара; с несколько смущенным, но довольным видом развернул он новые посконные штаны, шапку с затыльником и лапти.

    Я понял сразу: ссыпка победила отца, механическая погрузка провалилась.

    Он сказал:

    Ты не сомневайся, этим я в сменное время займусь… У Шахобалова знакомые дружки подыскались - в артель позвали…

    Ссыпка для специалиста - это запой для пьяницы. Конечно, мой родитель и сменные и занятые часы перепутал. Запустил улицу и двор. В промежутках между классами я колол и таскал дрова, орудовал метлой и совком, старался, как мог, прикрыть отсутствие отца.

    Мои старания изъяна не скрыли: дело чистоты и порядка по дому сильно захромало. Тем более, дом был видный - банковский. Конец ссылочному сезону приближался, но события созрели быстрее: в один из торжественных дней на воротах не оказалось флага, подстегнутый замечанием полиции, управляющий в этот же вечер торжественного дня уволил отца со службы. С сундуком, отяжелевшим костюмом грузчика, перебрались мы в комнату - за рубль в месяц (дорожали цены!). Помещение было тесное, принимая во внимание рост отца, но не таков был мой родитель, чтоб огорчаться мелочами.

    - Смотри ты, совсем как в келейке, - сказал он, ложась спать, - только там я кверху ногами угол делал, а здесь боком складываюсь!

    Видно было, что его умиляло такое совпадение масштабов - хлыновского и самарского.

    Не сразу вошел я в подъезд Классов живописи и рисования. Застенчивость водила мои ноги взад и вперед мимо входа. Наконец, отчаявшись, проскочил я в парадное и поднялся по лестнице до двери с визитной карточкой. На ней было мелко награвировано:

    "Федор Емельянович Буров, императорской Академии художеств классный художник первой степени".

    Это было невероятно: здесь был конец моим исканиям! Скатился я с лестницы, не помня себя, чеканя в мыслях: "императорский художник первой степени".

    Конечно, блуждал городом, ночью поминутно просыпался от кошмаров, загораживающих мне входы, и только на следующий день отважился дернуть за ручку звонка классов. Открыл мне двзрь сам художник, с седеющей бородой и с волосами, вьющимися над лысеющим черепом. Впечатление от встречи было хорошее. Мягкость и доброта были в голосе и в жестах Федора Емельяновича.

    Я показал ему мои рисунки, и художник предложил мне начать заниматься у него.

    Это была первая моя встреча с художником.

    Художник - кличка, ставшая почтенной, была брошена светским изобразителям от их конкурентов-иконников, монашеских групп, как уничижение. По разделении живописи на два русла долгое время светское художество считалось предосудительным.

    Когда на Васильевском острове был основан мрачный дворец, с кругами Дантова ада и с иронической надписью на фронтоне "Свободным художествам", тогда в этот дворец учащиеся набирались из крепостных, из разночинцев да из иностранцев, - одних по приказу сажали в школу, а разночинцы и пришлые иностранцы были достаточно вольнодумны, чтоб не принять за колдунов мундирное чиновничество Академии художеств.