Изменить стиль страницы

— Что вы, дорогая мама, что за мысль! — ответила она, вздрагивая так, будто ясные глаза старой матери читали в самой глубине ее сердца. И она тщетно старалась принудить себя улыбаться, говорить, ухаживать за этой проницательной матерью, которая молча покачала своей седой головой, наблюдая, как бедное лицо ее дорогой дочери изменилось. Теперь оно как будто сократилось, съежилось. Какое таинственное недомогание создало эти круги под глазами, говорившие о бессоннице, и наложило бледность на эти щеки, где, казалось, еще виднелись следы слез? Таила ли Жюльетта в себе горестное чувство? Подозревать свое дитя в виновности или угрызениях совести благородная г-жа де Нансэ была неспособна, так же как была бы неспособна утешиться, если бы угадала правду. И это безграничное доверие матери также мучило Жюльетту, даже в ту минуту, когда сердце ее обливалось кровью стольких ран, и она жаждала одиночества, хотя и упрекала себя за это.

Там по крайней мере она могла отдаваться вихрю своих мыслей. Особенно в это утро ей было большим облегчением вернуться в маленькую гостиную, и устремив опять глаза на часы, она лихорадочно принялась высчитывать минуты, что хоть издали приобщает нас к каждому движению тех, кого мы любим, не имея возможности быть возле них, жить их жизнью и приобщаться к их ощущениям.

— Половина второго… Он у Габриеллы, она принимает его наверху, в той комнате, которая должна напоминать ему о стольких чудных часах. Они больше не вернутся… Она говорит с ним… Боже мой! лишь бы он не вообразил, что я побоялась говорить с ним сама?.. Нет. Он подумает, что это — просто признак равнодушия. Увы!.. Но поверит ли он этому? Впрочем, что мне за дело?.. Он слушает. Кто знает? Может быть, все это было для него лишь игрой, и он равнодушен к тому, что ему говорит Габриелла. Но нет. Он меня любил и если никогда этого не говорил, то из уважения ко мне… Сколько чуткости в этом сердце, несмотря на его жизнь! Что теперь с ним будет?.. Ах как это тяжело!..

Потом, после тех бессознательных размышлений, когда мы всей душой своею как бы переносимся в душу другого человека, и после которых мы просыпаемся как от тяжелого сна, она резко прибавила:

— Четверть третьего, все кончено. Лишь бы у Габриеллы не было других гостей, чтобы она могла сейчас же приехать ко мне все рассказать… Но, звонят… Идут открывать… Это может быть только она…

Г-жа де Тильер действительно запретила принимать кого бы то ни было, кроме г-жи де Кандаль. И она чуть не лишилась сознания от неожиданности, когда лакей ввел того, чей звонок она с болезненной обостренностью чувств, свойственной сильному нервному напряжению, расслышала сквозь стены. Перед ней стоял сам Казаль. Она встала, чтобы броситься навстречу Габриелле. Испуг, вызванный неожиданным появлением молодого человека, был настолько силен, что она должна была сесть. У нее подкашивались ноги. Несмотря на привычку владеть собой и на то, что скрыть свое смущение было в ее интересах, она сильно побледнела, потом покраснела и голос замер в сдавленном горле. Несмотря на все свое волнение, она с радостью заметила, что Казаль был взволнован не меньше ее. Поступок, на который он осмелился, чтобы добиться свидания с нею, также лишил его присутствия духа. Очевидно, входя в эту маленькую гостиную, он не был ни соблазнителем, как гласила о нем легенда, ни кутилой, привыкшим к мужским хитростям и изворотливости, ни испорченным легкими победами фатом, а только влюбленным со всеми неожиданными порывами искренней страсти. Если Жюльетта когда-нибудь воображала, что он играл с нею комедию, то вид его в эту минуту разубедил бы ее. В истинной любви есть одна особенность, которую женщины инстинктивно чувствуют: она заключается в том, что искренне любящий человек сам страдает, если его победа куплена ценой страдания той, которую он любит. Смущение молодой женщины, столь благоприятное для объяснения в любви, вызвало в светлых глазах этого закаленного в любовных похождениях парижанина замешательство испугавшегося своей собственной дерзости юноши, который больше боится, как бы не рассердить или не оскорбить, чем надеется на успех.

— Простите меня, — сказал он, прервав молчание, — я позволил себе ворваться к вам, воспользовавшись именем г-жи де Кандаль…

Я только что от нее, и мне хотелось сейчас же поговорить с вами… Может быть, то, что я имею вам сказать, если не оправдает, то по крайней мере объяснит мою нескромность… Но если вы хотите, чтобы я ушел, отложив этот разговор до более удобного для вас момента, то я готов повиноваться…

Он говорил покорным, застенчивым голосом. Г-жа де Тильер успела овладеть собой, и у нее хватило силы взглянуть на него. Тронула ли ее искренность Казаля, хотела ли она показать ему, что не боится этого разговора, наконец, поддалась ли обаянию присутствия любимого человека, которое толкает влюбленных на путь всевозможных компромиссов, — как бы то ни было, но г-жа де Тильер не поступила так, как должна была поступить, желая остаться логичной в принятом решении. Было бы так просто ответить ему: «Габриелла сказала вам все, что сказала бы вам я сама», и прибавить к этому что-нибудь такое, из чего он понял бы, что она осуждает его за визит; это сделало бы возобновление его невозможным. Вместо того она прислушивалась к своим собственным словам, отвечая молодому человеку эту короткую по содержанию, значительную по тем опасным последствиям, которые она могла повлечь за собой в настоящую минуту, фразу:

— Боже мой, признаюсь, после того, что должна была вам сказать г-жа де Кандаль, я вас не ждала. Но у меня нет никаких оснований отказаться выслушать вас и вам ответить, если дело касается, как я думаю, именно того немного щекотливого поручения, которое я дала Габриелле…

— Да, — продолжал молодой человек более уверенным тоном. — Вы угадали, вопрос именно в этом — и сперва позвольте мне повторить вам ответ, только что переданный мною графине. Вам нечего — должен ли я на этом настаивать — бояться с моей стороны какого-либо сопротивления с той минуты, как вы выразили желание, которое она мне передала… Я понимаю ваши сомнения, и как бы они ни были для меня тяжелы, их одобряю. Я хочу дать вам слово, что если, выслушав меня, вы все-таки будете настаивать на своем решении, то мой визит будет последним. Если вина лежит во мне и заключается в моем неумении заставить вас достаточно оценить степень моего к вам уважения и преклонения, то я могу упрекнуть вас лишь в одном: я предпочел бы, чтобы вы говорили со мной сами, не вмешивая третьего лица, даже г-жу де Кандаль. Вы избавили бы меня от необходимости быть нескромным, так как я сразу сказал бы вам то, что уже давно хотел сказать…

— Ну, что же! — возразила Жюльетта, улыбаясь, — я была неправа. — Она заранее угадывала слова, которые готовился произнести Казаль, как будто они были написаны на его губах, и заранее содрогалась всем своим существом, напрягая последние усилия, чтобы удержать разговор в полушутливом светском тоне, являющемся для женщины самой ловкой защитой. — Да, я была неправа, но вы видите, я была больна и теперь еще чувствую себя очень плохо! Разговор этот был тяжелым для вас — и почему не сказать вам правды? — тяжелым и для меня. Есть вещи, которые всегда тяжело говорить, особенно человеку, не заслужившему их… Но вы знаете мою мать, вы были ей здесь представлены. Вы знаете, что она очень далека от современности, и догадываетесь, чем становятся для нее недоброжелательные сплетни… Я не имею права вступать с ней в борьбу. Вы это тоже понимаете… А потому не усматривайте в этом какой-нибудь личной обиды, и месяцев через шесть или через год я буду опять принимать вас, как сегодня, с большим, большим уважением и с вполне искренней симпатией.

— Все это неопровержимо, — ответил Казаль, наклоняя голову, — и еще раз я принимаю этот запрет… Только вот что я хочу еще прибавить… Говоря со мной так, как вы только что говорили, вы обращались к официальному Казалю — господину, представленному вам два месяца тому назад и состоящему с вами в светских отношениях, как с г-жею де Кандаль, г-жею д'Арколь и двадцатью другими… Стали бы вы держать такую же точно речь, если бы тот, с тем вы обращались как с простым знакомым, сказал вам: с тех пор, как я вас знаю, моя жизнь совершенно изменилась. В ней не было никакой цели, теперь такая цель у меня есть. Я считал себя погибшим, сердечно изношенным, неспособным к глубокому чувству, теперь оно во мне есть. Я готовился к тому, чтобы состариться, как многие из моих товарищей между клубом и скачками, без какого-либо интереса, убивая дни за днями среди того, что у нас называют удовольствием. Теперь я вижу перед собой самый серьезный, самый высокий, самый страстный жизненный интерес… Уверяю вас, что я мог бы говорить с вами так неделями и неделями, если бы события не привели нас к этому острому кризису. Между тем, чем я был в тот вечер, когда сел рядом с вами за стол у г-жи де Кандаль, и тем человеком, каким я стал теперь, стоит такая любовь, какой я никогда еще не испытывал и о которой даже не мечтал, любовь, — сотканная из уважения и преданности, так же как и из страсти. Вот что я хотел сказать вам, чтобы иметь право еще прибавить: если через шесть месяцев вы разрешите мне вернуться к вам и если после этой разлуки я принесу вам то же сердце, полное той же любви, и если приду просить вас принять мое имя и стать моей женой, ответите ли вы мне — нет?