Изменить стиль страницы

  Сейчас, в полубреду, в расслабляющей дремотной слабости, Гумилев с обостренной ясностью видел распутье двух дорог, которые открывались перед ним и Лери. Дорога родины уже почти определена - со всей жестокой неизбежностью. Можно ли спасти Россию - Бог весть? Будет, матушка, корчиться в тифозном жару, исходить холерным поносом, пламенеть пожарами междоусобной войны, которая непременно придет на смену войне с германцами и не пощадит никого. Слишком уж много агитаторов появилось на фронте: слетелись, словно стервятники на духовитую подгнившую мертвечину! Скоро завшивленные и отчаявшиеся солдатики выйдут из окопов, подымут на штыки офицеров и кого попало. Никто не вспомнит ни о Боге, ни об Отечестве, ни о боевом братстве, ни о том, что за все когда-нибудь придется платить!

  ...Словом, у него и Лери два пути: или вместе на Восток, или порознь - к смерти. Только что она выберет, хватит ли у этой юной энтузиастки всеобщего счастья сил забыть об опасных болтунах из отцовской гостиной?! Захочет ли она думать об ином счастье - собственном?

  Собственное счастье... Увы, оно представляется неотделимым от бегства из России. Бежать? Это значит не просто дезертировать из армии, которая все равно доживает последние месяцы. Это - хуже. Оставить беспутную, неблагодарную, темную, но так безответно любимую землю на растерзание адской разрушительной силе, которая поднимается из преисподней? Болтуны из рейснеровской гостиной, революционными заклинаниями вызывающие эту силу к жизни, сами не понимают, что она пожрет все - и их в свой черед! Может, он не самый лучший, не самый верный солдат... Но какой же сын бросит смертельно больную мать, которая даже не в силах молить о помощи?

  Что ж, господа-теоретики из Цюрихов и Женев, товарищи практики-агитаторы из ближнего и дальнего тыла, и даже вы, малоуважаемый профессор-социалист Михаил Андреевич Рейснер, очень возможно, мы с вами в скором времени встретимся и поговорим... Но, наверное, не в гостиной!

  А Лери, как же Лери? Если она выберет революцию, значит, придется встретить как врага и эту прекрасную валькирию во фригийском красном колпаке... Или, скорее, с красным знаменем в нежных ручках салонной поэтессы. Убедить бы ее перейти в другой лагерь! Если этот другой лагерь существует на деле... Или есть только обреченные на неудачу попытки одиночек предотвратить неизбежное?!

  - В нашем батальоне один большевик объявился, писарьком устроился, - рассказывал конопатый солдатик с рукой на перевязи из команды "легких" толсторожему санитару, вяло водившему по полу веревочной шваброй. - Слыхал, брат, о большевиках?

  - А то! - ответил санитар, и его раскормленная физиономия заметно оживилась.

  - Агитации пущает - тайно! - солдатик скорчил таинственную гримасу. - Хватит, говорит, братцы, вшам окопным на нас жировать. Пулю офицерью в загривок - и войне конец! Послушал я его, послушал - и пальнул! Только не в офицера: себе в руку. Через доску, значится, чтоб за самострел не притянули. Ну, меня чин по чину - в санитарный эшелон. Лучше в больничке с сестричками милосердными лясничать, чем на позициях дерьмо жрать!

  - Это ты, служивый, дело сказал, - хохотнул санитар. - Я тебе так скажу: сестрички нынче - кровь с молоком, крали из первейших! И все жалеют нашего брата. А что? За Отечество кровь проливаем. Я вона ее сколько пролил, когда из дохтурской с ампутациев ведрами таскал!

  - Скоро в Питер приедем, гульнем! - мечтательно протянул солдатик. - Я, мил человек, и не мечтал в столицах побывать! Эвон, глянь, снова мертвяков сгружают, чисто дрова... Не доехали, сердешные... Я возвращаться в окопы не согласный! Как дохтура подлечат, враз из гошпиталя сбегу!

   "Вот тебе и собственное счастье! - подумал прапорщик. - Выходит, что и я "гульнуть" в Петроград еду. Ждут меня и милые руки, и сладкие губы... Только я-то не сбегу - в окопы вернусь. Делай, что должно, и будь что будет! Значит, Леричка, золотая моя прелесть, не вместе на Восток, а порознь - к смерти...".

  Неслышно подошла медицинская сестра - хорошенькая! Положила прохладную ручку ему на лоб, с некоторой театральностью озабоченно вздохнула...

   - Не вздыхайте, сударыня, - сказал ей Гумилев. Не удержался и процитировал для нее сам себя:

  "Нет, не думайте, дорогая,
  О сплетеньи мышц и костей,
  О святой работе, о долге...
  Это сказки для детей.
  Под попреки санитаров
  И томительный бой часов
  Сам собой поправится воин,
  Если дух его здоров".

  Барышня залилась очаровательным румянцем.

  - Какие прелестные стихи! Чьи? - восхищенно спросила она.

   - Прапорщика Гумилева, Николая Степановича, - отрапортовал он.

   - Ваши? - ахнула барышня. - Я так восхищаюсь вашими стихами!

   - Тогда будьте добренькой девочкой, помогите любимому поэту написать письмецо, я продиктую. Что-то у меня от слабости руки дрожат, адресатка почерк не разберет...

   - Что писать, Николай Степанович, - лукаво улыбнулась сестричка, присаживаясь на край койки. - И, осмелюсь полюбопытствовать, кому?

   - Что писать?.. Если бы я знал! А, впрочем, знаю. Начните так: "Лера, Лера, надменная дева, ты, как прежде, бежишь от меня...". Или лучше так: "Леричка, золотая моя прелесть, скоро мы будем снова пересчитывать брусья на решетке Летнего сада. Я возвращаюсь в Петроград - на излечение. Ищите меня в поселке Окуловка Новгородской губернии, в местном лазарете... Или лучше дождитесь, пока я встану на ноги - я лично засвидетельствую вам свое почтение и любовь". Пожалуй, больше ничего не надобно. Отправьте письмо на ближайшей станции, сударыня, будьте так любезны.

  - Кто же эта счастливица? - вздохнула барышня, складывая письмо в скромный треугольник. В последние месяцы такие треугольники были в большом ходу: в издыхающей империи не хватало даже конвертов.

  - Пишите... - сражаясь с расслабляющей дремотой, проговорил прапорщик, - пишите: госпоже Ларисе Михайловне Рейснер, Петроград, в собственные милые ручки.

  - Это не адрес, Николай Степанович, - с умиленной улыбкой сказала милосердная сестра.

  - Ах, адрес... - улыбнулся больной. - А я и забыл... Петроград, Большая Зеленина 26, квартира 42. И непременно припишите: в собственные милые руки.

  За вагонными стеклами проплывали унылые заснеженные поля. Что-то неизбежное, тяжелое, мертвенное было разлито в воздухе. Россия приготовилась к неслыханным испытаниям и поражениям. Ей было не привыкать! Он готовился разделить ее судьбу. Ему предстояло привыкнуть к своей участи.

 Поселок Окуловка Новгородской губернии, лазарет при Кречевицких казармах, январь 1917 года

  Мечты сбываются только в сказках. Он давно привык к этому, и даже не удивился, что у "постели бедного больного" первой оказалась не долгожданная Лери, а расторопная Аня Энгельгардт. Пепельные локоны, ангельское личико с чуть заостренными скулами, девически-нежный взгляд, руки в митенках сложены на коленях - как у примерной ученицы. И лепет, по-детски наивный и непосредственный, и жалобное попискиванье: "Ах, Коля, Коля милый...". Как мышь, которая по ночам повадилась к нему в палату таскать окурки и крошки печенья, право слово! Слишком много нежности - это приторно. Он с детсва добавлял в свой стакан только один кусочек сахара.

  Прапорщик устал слушать и мышиный лепет, и жеманные выражения "сердечного" сочувствия. Сочувствия ему только не хватало! Аннушка Энгельгардт, без сомнения, была прелестна и даже пленительна, но их отношения давно исчерпались - вылились в короткий мадригал и скороспелый роман, а теперь осталась только признательность и мучительное чувство неловкости и стыда за то, что он вовлек Аннушку в короткую и опасную для девической репутации связь... Ладно бы ее репутация, об "Энгельгардтихе" всякое поговаривают. Досадно, что от его донжуанства пострадала дочь весьма достойного человека - профессора Николая Александровича Энгельгардта.