Изменить стиль страницы

К счастью, телефонная связь еще работала. Я попросил, чтобы открыли неподвижный заградительный огонь по опушке, откуда палили из пушек танки противника. Я знал, что такой огонь подготовлен и уже применялся не раз, поэтому рассчитывал, что его мы увидим уже через несколько минут. Так и произошло: наши товарищи понимали, в каком мы положении. Связист отключил телефон, и мы приготовились к «марш-броску». Поскольку тяжелее всех было радисту — его рация весила изрядно! — ему определили бежать слева — кратчайшим путем к посадке, ведущей к нашему лесу. Мне досталась середина, правый «фланг» — телефонисту. Мы выскакиваем из окопа — и врассыпную. Каждый по своему направлению, чтобы [332] распылить внимание противника. Однако в это же время наши позиции опять накрыла очередная волна авиации противника. Как выяснилось позже (после возвращения из госпиталя), нашим, так сказать, «счастьем» было то, что немецкие летчики, бомбя наш передний край, бросали не осколочные, а фугасные бомбы. Очевидно, опасались поразить свои войска.

Вот так наша тройка попала в кромешный ад. Вой снарядов, грохот взрывающихся бомб, свист пуль — все смешалось в одну тяжелую гремучую какофонию. Черная земля, вывороченная при разрыве бомб, вздыбилась вверх, летела в черное от дыма и самолетов небо и тут же падала на поле, по которому мы бежали. Казалось, нашему пути к своим не будет конца. Наблюдавшие за нами командир полка и другие видели, как танк стрелял по бегущим. К сожалению, один из нас трех погиб сразу — это был телефонист. Я попал под разрыв бомбы, меня ранило, тяжело контузило и волной отбросило в заросший кустарником дорожный кювет. А третьему, т. е. радисту, который был в самом сложном положении, повезло: без единой царапины добрался до своих. Что это? Везение? Случайность? Это, конечно, судьба. Для всех троих она обернулась своей гранью. Я хоть пострадал, но остался жив и, конечно, как и радист, благодарен судьбе. А телефонист сложил голову. Причем трагически — его всего изрешетило осколками танкового снаряда.

Судя по рассказам моих товарищей, дальше события разворачивались так. Командир полка отыскал моего ординарца В. И. Василенко, который вместе с другими вытаскивал раненых артиллеристов к нашему, теперь уже новому, переднему краю, и дал задание: живым или мертвым отыскать и доставить ему Варенникова. Выделил ему разведчика.

Меня же не просто забросило в кювет, но еще и изрядно завалило землей. Василий Иванович Василенко, [333] мой спаситель, позже рассказывал, как он, чисто случайно отыскав мое бездыханное тело (был без сознания), вместе с разведчиком притащил меня ночью на плащ-накидке. После небольших мытарств доставили в медсанбат, где осмотрели врачи и вместе с еще одним «тяжелым» отвезли на телеге в эвакопункт, где нас без задержки загрузили в «кукурузник» — так мы называли универсальные самолетики-бипланы У-2, и отправили в армейский госпиталь, который располагался в польском городе Гарволине. Здесь меня уже привели в чувство и «распяли» — скверно было с левой ногой. Поэтому лежал почти месяц. Кости срослись, костная мозоль образовалась хорошая, а нога болела и была сильно отечная. В связи с этим меня отправили в Люблин уже во фронтовой госпиталь.

Госпитальные периоды — тоже своего рода испытания. Они, на мой взгляд, в моральном отношении тяжелее, чем даже самый трудный бой. Там хоть все ясно — где противник, где наши, какие цели у сторон и т. д. Но главное — каждый день и каждый час новая, неповторимая обстановка. А в госпитале — стоны, крики, окровавленные бинты, запахи лекарств, выбившиеся из сил врачи и медсестры. Однако самое тяжелое — страдания изувеченных людей, многие из которых навсегда лишились надежды на нормальную человеческую жизнь. «Ну, куда я такой? Без ноги, избитый весь? Не просто инвалид, а калека… Что мне делать? Лучше б убило». Слушать такое горько, больно. И совсем становится невыносимо, когда из палаты уносят умерших от ран: все, кто может, встают, прощаясь и таким образом отдавая последние почести товарищу…

А вида изувеченных собратьев по несчастью, совершенно отчаявшихся, потерявших веру в будущее, я вообще не мог переносить и уходил куда-нибудь подальше, старался уединиться. Но ведь от мыслей не [334] уйдешь — не спрячешься: они всегда с тобой. Когда в палате обсуждают жгучие темы — забыли тебя в родном полку или нет; или, к примеру, о войне в целом, о союзниках, о нашем фронте и т. д., здесь у каждого своя точка зрения, и наши споры бывали весьма бурными. Но когда война страшно изуродовала и обкорнала тело — совершенно не находишь никаких слов, которые хоть как-то могли бы утешить человека.

Да, в больших госпиталях были и концертные бригады, и госпитальная самодеятельность, и радио, и кинопередвижка, и газеты. Однако что скажешь, когда человек лишился слуха или зрения или когда на сцену в вихре танца вылетали лихие джигиты, а бойцу пару недель как ампутировали обе ноги! Что он думает? Как помочь?

И это повторяется изо дня в день.

Когда я волей событий стал председателем Комитета Государственной Думы по делам ветеранов, на меня свалились судьбы всех этих людей, а не только друзей по палате. Их остается все меньше, но раны их до сих пор болят, им с каждым годом требуется все большая помощь и поддержка. Но как сложно вбить в сознание чиновнику-бюрократу, что государство обязано содержать ветеранов, а тем более — инвалидов. Ведь они отдали, защищая Отечество, самое дорогое — свое здоровье. Значит, и государство, если оно нормальное (а не урод, где у власти грабители и изменники Родины), обязано ответить взаимностью, максимально позаботиться и дать ему все, чтобы он мог остаток жизни прожить по-человечески.

Как-то прислал мне письмо инвалид Великой Отечественной войны Николай Дмитриевич Хватов. Пишет, что никто не хочет ему помочь, всюду, куда он ни обращается, даже не желают и слушать о том, что ему нужна путевка на санаторно-курортное лечение. Думаю, чтобы человеку помочь, надо поехать и разобраться [335] на месте, хотя дел в комитете и без того невпроворот. Тем более что приходится много разъезжать по стране. Звоню по указанному в письме телефону. Трубку берет ветеран. Сообщаю, что хочу заехать к нему, договариваюсь о встрече.

И вот я у него дома. Если бы читатель видел радость этого позабытого, позаброшенного человека! Но если бы читатель видел меня, то он прочувствовал бы мое состояние: передо мной на платформе-коляске стояло только туловище человека с головой и руками. Я не знал и не предполагал, что ноги у него отрезаны до основания. Конечно, к своему положению за 50 с лишним лет он уже привык, хотя страдания его просто неописуемы. Но больше всего страдает он от бездушия и невнимания, бюрократических проволочек и даже презрительных взглядов. А ведь он совершил подвиг!

Каждый раз, когда у меня бывают встречи, я переживаю все заново. И тогда невольно вновь вспоминаю госпитальные разговоры с ранеными и больными, вообще с теми ранеными фронтовиками, кто честно и добросовестно исполнили свой долг и были вправе ожидать, что этот долг будет оплачен им сторицей.

Почему-то особенно мне запомнился младший лейтенант Митин из Холмогор Архангельской области. Русый, голубоглазый богатырь. Ему отрезали ногу. Были мы с ним одногодками. Как-то сидим с ним, и он рассказывает:

— Принесли меня на носилках. Сняли гимнастерку, сняли бинты, наложенные поверх брюк, распороли брюки… Левая нога страшно болела от множества осколков, но когда я глянул — она вся синяя и в два раза толще правой, то почему-то подумал: все, пришел мой конец. В бою не погиб, а после боя затянули лечение раны — и вот результат. Врач говорит: «Придется ногу отнять, чтобы тебя спасти». Я ответил: «Делайте [336] что хотите», а сам подумал о Настеньке: как же она меня, безногого, примет? Хорошая она. Мы очень любили друг друга. Но куда я ей такой? Она теперь, наверное, пойдет за Сашку. Он тоже за ней ходил. На фронт не послали, был на броне — работал в Мурманском порту крановщиком.